— Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте! Добрый день! Здравствуйте! — гудит толпа.
В конце стола, похожего на взлетно-посадочную полосу, пустует председательское место, и понятно для кого оно приуготовлено. Но, только войдя, Роза сваливает свое многопудовое тело на стоящую почти у входа длинную обитую кожей скамью.
— Розочка Бенционовна, — всплескивает костлявыми ручками маленький седенький дедушка, находящийся к ней ближе всех, — вы можете занять место, которое по праву…
— Ничего, ничего, мне тут гораздо удобнее, — отмахивается от него Роза.
Один пиджачник из свиты подает ей какие-то бумаги, — Роза берет и тут же принимается обмахиваться ими, как веером.
— Да сядьте уже, — велит Роза публике.
Скрипят стулья.
— Я шла к вам так серьезно настроенная, но что-то своей канцелярской обстановкой вы меня сильно удручили…
— Да нет! Ну, что вы! Ха-ха! Мы как раз… — оживляется собрание.
— …и теперь, — продолжает Роза в моментально восстановившейся тишине, — для настроя я хочу послушать стихи.
Ни гласа, ни воздыхания.
— Кто знает стихи? — с самым серьезным видом Роза пробегает глазами по присутствующим. — Моргулис? Нет, Стера-Фрейда, лучше вы. Вы знаете хорошие стихи?
— Зна-аю… — поднимается со своего места, как проштрафившаяся ученица, женщина сорока с лишним лет.
— Госпожа Глейх, мы просим вас, — не сморгнув глазом скорее все-таки отдает распоряжение, нежели просит Роза.
И совершенно ошарашенная Стера-Фрейда точно под гипнозом маленьких черных глаз затягивает робким надтреснутым голоском:
— Марина Цветаева. «Я вас люблю всю жизнь и каждый день». Я вас люблю всю жизнь и каждый день. Вы надо мною как большая тень, как древний дым полярных деревень, — от произнесенных слов женщина теряется еще больше, но из стиха, как из песни, слова не выкинешь. — Я вас люблю всю жизнь и каждый час. Но мне не надо ваших губ и глаз. Все началось и кончилось — без ва-ас.
С дрожанием в голосе женщина замолкает, в глазах ее блестят слезы.
— Нет-нет, продолжайте. Очень хорошее стихотворение, — настаивает Роза.
И несчастная госпожа Глейх вынуждена продолжать:
— Я что-то помню: звонкая дуга, огромный ворот, чистые снега, унизанные звездами, — она хватает ртом воздух, — рога…
Стихотворение, прямо скажем, выбрано не очень удачно. Но в том-то и дело, что горемычной чтице выбирать и не приходилось.
— И от рогов — в полнебосвода — тень… И древний дым полярных деревень… — Я поняла: вы северный олень.
Несчастная замолчала и не мигая смотрит на полулежащую на скамье, обмахивающуюся листами бумаги, владычицу собранных здесь жизней.
— Это я — олень? — просто спрашивает Роза.
— Нет! Нет!! Это я… Это стихи такие… — одни только губы судорожно двигаются на покрывшемся бледностью лице Стеры-Фрейды.
Похоже, она сейчас грохнется в обморок. Упавшая тишина, кажется, вот-вот зазвенит. Но тут раздается визгливый хохот Розы. И общество разражается единым вздохом.
— Ладно, садитесь, — насмеявшись, отдает распоряжение Роза. — Ставлю вам четверку. И все-таки притащилась я сюда с несколько иной целью. Вот у меня тут, в руках, распечатки опросов людей, трудящихся на предприятиях вами пока возглавляемых. Рейтинги, черт бы их побрал… Что ж, не всеми из вас я… Вы вообще понимаете, зачем мне место в Верховном Совете? Это даже не мне нужно. У меня все уже давно есть. Это вам необходимо. Это ваш интерес — иметь там своего человека. Меня. Меня, а не Айзеншпица. Меня, а не Юру Вольшанского. Геннадий Львович, — указывает она стопкой листов в руке на одного из присутствующих, — как ваша кефирная промышленность? Позволяет жить красиво? А кем вы были десять лет назад?
Геннадий Львович поднимается с места и что-то невнятно бубнит в ответ.
— Что-что? Не слышу!
— Устраивал… фотовыставки…
— Ты, Гена, был фотографом. Понял, — фотографом? А сейчас во что ты одет? Что ты кушаешь? Где учатся твои дети? Да не отвечай, не надо, я знаю. Сядь. Аркадий Сильвестрович, у вас четыре шахты?
— Пять, — принимает вертикальное положение другой господин.
— Ах, да, уже пять.
— Большое спасибо, Роза Бенционовна, я всем говорю: если бы не ваша поддержка…
— А сколько месяцев вы не платили своим шахтерам зарплату? Какая у вас перед трудовым коллективом задолженность?
Невысокий кряжистый Аркадий Сильвестрович растерянно поводит из стороны в сторону глазами, стараясь угадать, какой ответ для него сейчас может быть более безопасен.
— Пять… То есть, шесть уже месяцев, — наконец отвечает он.
— Полгода! — продолжает Роза. — Я практически подарила тебе эти шахты. Я назначила для себя минимальный процент. Я позволила тебе, Кадя, не отдавать рабочим зарплату, чтобы ты смог составить свой капитал. Теперь тебе есть на что жить?
— Спасибо, есть…
— Ты живешь хорошо?
— Спасибо, хорошо…
— Тебе есть куда уехать, если, не дай Бог, эти твои шахтеры возьмутся за вилы и топоры? Счет в Монреале, счет в Неаполе. Дом в Барселоне, вилла в Буэнос-Айресе. Правильно?
— Спасибо, правильно…
— Дорогой Аркадий Сильвестрович, я желаю вам всяческих успехов и в дальнейшем. Вот у меня в руках опрос ваших подопечных, сделанный моими службами, где указано, что за меня собираются голосовать… Сколько это процентов?.. Что-то я плохо вижу, ну-ка, взгляните сами.
Плотненький кругленький Аркадий Сильвестрович суетливо выбирается из-за стола и спешит к развалившейся на скамье Розе.
— Вот тут, что здесь написано?
Он склоняется над листом бумаги, зажатом левой рукой Розы, и в этот момент пятерню правой она молниеносно запускает в остатки его седеющей шевелюры.
— Здесь написано — девять процентов. Девять процентов! — истерически визжит она, захлебываясь гневом, истово тряся его голову.
— Но они… Они не получали зарплату… — глупо пытается оправдываться тот.
— Ах, ты говнюк! — заходится Роза. — Мне насрать каким образом ты заставишь свое быдло голосовать так, как следует: деньги начнешь возвращать или будешь звезды им на спине выжигать, но, чтобы через две недели… Через неделю! — верещит она все более тонким голосом. — Чтобы через неделю… Или я уничтожу тебя. Я буду уничтожать тебя так, что книжки о концентрационных лагерях покажутся тебе будуарной литературой. Пошел вон!