Я закрыл лицо ладонями. Медленно опустился на корточки. Я дико устал за сегодня, выдался на редкость насыщенный день. Больше всего на свете мне хотелось остановить время, лечь на пол и забыть обо всем.
– Дмитрий, – тихо позвала она.
Я с трудом выпрямился, посмотрел на нее. Да, теперь я вспомнил лицо ее сестры – та же породистая уверенность черт, высокий лоб, крепкий, почти мужской подбородок.
– Как вас зовут? – устало спросил я.
– Ольга.
– Ну да, – усмехнулся, – как же еще. Княгиня…
У меня начала болеть голова, зверски и сразу – тягучая боль заполнила жаром череп, точно туда влили кипящий кисель. Господи, как же все отвратительно складывалось!
– Ольга, вы понимаете, – с трудом начал я, – так нельзя. Нельзя так, они же дети – и Зина, и дочь Сильвестрова, и мой сын. Как можно… Как можно пытаться сделать добро, даже спасти человека, людей таким образом? Даже самое, самое благородное на свете нельзя такой ценой… Нельзя.
Говорить было трудно, каждое слово отдавалось тугой болью в затылке. Ольга, чуть склонив голову, мрачно слушала меня.
– Чем вы лучше? – Я вдавил пальцы в виски, прикрыл глаза. – Чем вы лучше тех продажных попов? Или того же Сильвестрова? Какое это христианство, к чертовой матери? Украсть ребенка! Я был там, я видел – он чуть с ума не сошел. Ну как же можно так? Это ж такая боль, как можно такую боль человеку…
Я махнул рукой. Зачем я все это говорил? Почему? Наверное, от бессилия.
– Хорошо, я – атеист, агностик, пропащая душа! Но вы! – Я сделал к ней шаг. – У вас вон церковь своя! Иконы, свечи, лампады! Христос в натуральную величину! Гвоздями железными прибит… Как вы могли? Что бы он сказал? – Я ткнул пальцем в сторону алтаря. – Иисус!
Я почти орал, эхо ухало в непроглядной темени где-то наверху.
– Ведь он говорил не о любви к ближнему – каждый дурак может ближнего возлюбить, Христос призывал полюбить врага. Врага! Полюбить Сильвестрова! Да, тирана, да, диктатора! Полюбить и простить, не око за око, не зуб за зуб, а простить! Другую щеку подставить. А не бензоколонки взрывать.
Я выдохся, мокрая рубаха прилипла к спине. Мне казалось, что именно сейчас моя бедная голова взорвется и разлетится на мелкие кусочки по всей ее церкви.
– Вы правы. – Она произнесла тихо, посмотрела на деревянного Иисуса. – Все так. Но у меня нет другого выхода. Я должна ее спасти. Я должна остановить его, остановить террор. Остановить казни. Они эшафоты строят перед Кремлем. Эшафоты на Красной площади, понимаете? Сильвестров идет навстречу пожеланиям трудящихся, выполняет волю народа великой России. А народ жаждет крови предателей родины.
Она замолчала, точно обиделась. Я почувствовал себя виноватым.
– Эшафоты… Вы уверены? Что за средневековье… Откуда у вас вообще такая…
– У нас осведомители в ближайшем окружении Сильвестрова, – перебила она мое блеянье. – Казни начнутся послезавтра… Вернее, уже завтра.
Конец фразы повис в воздухе. Я не знал, что возразить, возражать было нечего. Поднял руку, посмотрел на часы. Три часа ночи.
– Да, поздно… – устало проговорила она. – Пошли. Дмитрий вас ждет.
Сын, мой сын. Встречу с ним я воображал себе сотни раз за последние дни, событие это рисовалось мне то аскетичным до карикатурной брутальности – строгий взгляд глаза в глаза, угловатое мужественное рукопожатие: здравствуй, сын! – рад тебя видеть, отец; то сентиментальным, как мутное кино с участием черно-белой Марлен Дитрих – драматичные жесты, порывистые объятия, мужские слезы, скупые, разумеется. Одно было неизменным – сын всегда оставался тем мальчишкой с курортной фотографии, моим нежным и невинным двойником, наивным и беззащитным подростком.
Мы с Ольгой вышли из церкви. Ночь сгустилась, звезд не было, удушливо пахло прелыми розами. Прошли через сад, вошли в особняк. В конце коридора Ольга остановилась перед дверью.
– Ну вот, – тихо сказала она. – Дальше вы сами.
Я рассеянно кивнул, что-то пробормотал. Она ушла, я остался перед дверью. Негромко постучал.
Меня сразу поразило, что это был мужчина. Не пацан с выгоревшими бровями, вполне взрослый человек, даже слово «парень» как-то не очень к нему подходило. Он встал из-за стола и оказался на полголовы выше меня. Поразило наше сходство – не просто очевидное, но и чуть обидное для меня. Он был улучшенной версией меня, вроде новой модели машины или холодильника. Эдакий Дмитрий Незлобин 2.0 – исправленный и улучшенный, с учетом всех недостатков и просчетов предыдущей модели.
Мы внимательно глядели друг на друга. Меня охватила легкая паника, я понятия не имел, как с ним разговаривать. Роль мудрого отца, патриарха, опытного наставника и доброго советчика разлетелась вдребезги. И дело было на только в росте и проклюнувшейся утренней щетине на подбородке: от него исходила спокойная уверенность, та неспешная грация, которой всю жизнь не хватало мне. Меня кольнуло что-то вроде зависти. Думаю, примерно так выглядел бы актер, если бы в Голливуде кому-то пришла мысль снимать про меня кино.
Что-то нужно сказать, что-то сделать, метнулась испуганная мысль. Я выставил деревянную ладонь. Он крепко ее пожал. Тут же, улыбаясь, наклонился и обнял меня за плечи. Я растерялся, с неуклюжей осторожностью обхватил его спину. Из черной бездны памяти выплыли слова моего отца, которые он сказал за несколько часов до смерти, сказал обо мне: «Бесплатный суп, которым я кормлю самого близкого мне человека. Душевная инвалидность какая-то…» Господи, неужели и у меня – острая форма дистрофии души, неужели и я – такой же душевный калека, как и мой отец?
– Мама мне все рассказала месяц назад. – Он отступил назад, глядя мне в глаза. – Потрясающе…
– Потрясающе, – согласился я, хотя точно не знал, что он имел в виду. Практически все происходящее могло соответствовать этому определению на все сто процентов.
– Она всю жизнь прятала от меня фотографии, – улыбнулся он. – Старые, когда вы с ней были женаты.
Я не понял, называет он меня на «вы» или говорит о нас с Шурочкой.
– Да, мощная генетика по мужской линии, – попытался сострить я. – Я тоже был очень похож на отца. Она… мама тебе что-нибудь рассказывала о нем?
– Что он погиб, когда тебе было лет десять. А мать умерла от менингита еще раньше… Что тебя воспитывала тетка.
Уже легче – это «ты» он произнес совершенно естественно.
– Да. Мы с отцом плыли на корабле, знаешь, такие круизные громадины? Он там в оркестре играл, на саксофоне.
– Серьезно? На саксе?
– Угу. Отличный был музыкант.
С отчетливостью вчерашнего дня в памяти раскрылся тот вечер, тот последний вечер на корабле, когда отец играл Дебюсси. Воскресли запахи, звон столового серебра, мутные лица, жующие рты, багровый затылок наголо бритого господина за соседним столиком. Отец стоял на самом краю полукруглой эстрады, подавшись вперед, как бесстрашная и гордая птица над бездной. Саксофон жертвенно сиял золотом, отец выдувал божественные трели, точно пытался донести какую-то сокровенную истину этим скучным людям, чванливым и безразлично ленивым.