Когда я назавтра посетил доктора Лысухинга, он сообщил мне, что его диагноз насчет опухоли головного мозга вполне правдоподобен. Подобный недуг, пояснил он, несомненно объяснял бы странное поведение Пастора за последние годы и болезненное неприятие меня.
– Судьба – жестокая штука, – закончил он, постукивая трубкой и вытряхивая сгоревшие водоросли; потом с плохо скрываемым восторгом забил ее табаком, который я привез из Ханчберга, зажег трутницей, и вскоре к потолку вознеслось облако дыма, едкого, как от горящего сена, заполняя всю комнату.
– Да! – воскликнул он, откидываясь на стуле и наслаждаясь табаком.
Бог-ревнитель, говорил отец. От запаха горящего табака мне сделалось дурно, и меня вдруг переполнила безмерная печаль – не только от того, что отец может умереть, но и от того, что наши отношения так испорчены принципами, которых я не понимал.
– Когда-нибудь, – прокашлял я в дымовой завесе доктора Лысухинга, – я верну его домой.
– Надеюсь, так и будет, – ответил тот, откладывая зловонную трубку на стол. – Но сейчас, боюсь, он все еще не желает тебя видеть. У него развилась, я бы сказал, нездоровая одержимость твоим происхождением.
– Какого рода?
Но доктор Лысухинг принялся возиться со связкой ершиков для трубки и не сказал ничего.
Новый пастор Заттортруб оказался сухопарым, изможденным и аскетичным мужчиной с высоким выпуклым лбом и кожей как пергамент. Он налил мне кислого чая из водорослей, а я излил ему свои печали, но, боюсь, они упали на бесплодную почву. Мой отец оставил ему в наследство недоверие всего Тандер-Спита, не без упрека заявил Заттортруб.
– После того как он разорвал Библию в церкви, никто не жаждет возвращаться, – сказал он горько. Будто обвиняя меня. Или мне так показалось. – Помолимся? – предложил он медово-приторным голосом, когда мы допили чай.
Мы опустились вместе на колени на неудобный каменный пол в кухне (и где та вышитая подушечка, которую всегда подкладывал отец, его единственная уступка роскоши?), Заттортруб сложил сухие ладони и переплел костлявые пальцы, и мы помолились о том, чтобы душа моего отца обрела успокоение, а я даровал ему прощение. И еще я втайне помолился, чтобы доктор Лысухинг не лгал мне о причинах помешательства отца, пусть даже и для моего блага. И еще помолился немилосердно, чтобы Заттортруб натер на коленке мозоль.
Я как раз собирался уходить, когда Заттортруб окликнул меня. Он что-то держал в руках.
– Это оставил ваш отец, – сухо произнес он. – Миссис Ферт настаивала, чтобы я вас не беспокоил – когда увидела, что это, – но мне оно не нужно. Вдобавок, похоже, это личное.
И он сунул предмет мне в руки.
У меня закружилась голова, комната будто сжалась, а затем расширилась.
Склянка.
– Ну что ж, держите, – раздраженно поторопил меня Заттортруб, явно чего-то ожидая. Мои руки напоминали желе, когда я взял у него склянку. Толстое стекло оказалось холодным и тяжелым. – Я нашел это на чердаке, – словно угадал мои мысли священник, – оно было спрятано под старой сутаной вашего отца.
Я сглотнул и задрожал, собирая все свое мужество, чтобы осмелиться посмотреть на содержимое склянки. Я заглянул туда и зажмурился. Склянку заполняла темная жидкость. Жидкость, в которой что-то плавало. Мне стало дурно; я растерялся.
– Вы знаете, что это? – спросил я Заттортруба. Голос мой сорвался. Повисло молчание, а потом Заттортруб заговорил. Его пергаментные губы искривились от неодобрения и брезгливости.
– Пуповина, – наконец проронил он, выплевывая слова, точно кусочки дерьма. Он явно хотел отделаться от меня, а еще больше – от этого.
– Что? – выдохнул я.
– Пуповина, если верить миссис Ферт, – повторил он. Миссис Ферт работала у него экономкой. Священник все еще не мог скрыть глубокого отвращения в голосе. «И в какой скверной пастве я оказался, – наверное, размышлял он. – И почему мне так не повезло, и я обязан вытирать грязь – последствие духовного кризиса другого священника!»
Я поднял склянку к глазам: в самом деле, за крутящимися разводами темного рассола притаился белесый предмет. И тут я захохотал – но в смехе звучала истерика.
– Мне проводить вас до двери? – произнес Заттортруб, словно зачитал приговор. – Думаю, вам лучше уйти. – «Яблоко от яблони, – без сомнения, думал он. – Оба полоумные».
Я завернул склянку в старую скомканную обертку из-под рыбы и удалился.
Вернувшись в кузницу, я рассказал Томми, что случилось. Я показал склянку, и мы оба уставились на нее.
– Миссис Ферт сказала Заттортрубу, что это пуповина, – пояснил я.
Томми фыркнул:
– Значит, не яд, – сказал он. – Спросим у Джесси. Она родила ребенка. Должна знать.
Джесси отцепила Николаса от бедра и плюхнула на пол. Вытерла руки о передник и глянула на емкость.
Через некоторое время она ответила:
– Да, думаю, миссис Ферт права. Это пуповина.
Мы с Томми переглянулись. Полная бессмыслица. Но после этого отец сошел с ума. Может, сумасшедший и увидел в этом смысл.
Когда я на прощание пожал Томми руку, зажав подмышкой склянку, запакованную в бумагу из-под рыбы, тот решительно улыбнулся и похлопал меня по спине:
– Мы ведь даже не испугались, верно? – сказал он. – Такой маленькой и глупой штуковины? – Но в голосе явно не доставало привычной искренней убежденности, а слова так и не смогли ни унять тревогу в моем сердце, ни ослабить внезапное напряжение в сфинктере.
Я вдруг понял, что до этого визита в Тандер-Спит паразит Милдред все меньше меня беспокоила. Но теперь вернулась, жаждая мщения. Что-то не так. Как нить водорослей определяет приближение грозы, так и мой червь, к ее чести будет сказано, чувствовала зло.
В то же время мне не давал покоя вопрос практического характера: стоит ли закопать пуповину или сжечь? Или оставить как есть – плавать в склянке? Все-таки замаринованная человеческая плоть – единственное наследство, о котором я знал. Передо мной встала дилемма – пусть и не из тех, над которыми я бился в Семинарии, в духе фундаментальных вопросов, обладал или не обладал Адам пупком. Нет, что делать с безымянной пуповиной, когда ее вручают вам в склянке как единственное ваше наследство?
Сложно найти две проблемы, что были бы дальше друг от друга, хоть обе – пупы земли.
По дороге назад я сидел в вагоне, прижимая склянку к груди; остальные коробки были сложены на багажной полке. Я представлял внутри крошечную полоску плоти, что некогда соединяла ребенка и его мать.
Чьего ребенка и чью мать?
Почему Акробатка продала склянку моему отцу?
И почему тот ее сохранил?
Неужели уже тогда я догадывался об ответах на эти вопросы, но отрицал их всей душой?