— Сплошное «р-р-ры» какое-то, — прошептал Серафим Яковлевич. — Должно быть… собачья болезнь?
— Гораздо проще… У нормальных людей температура всех частей тела примерно одинакова. А здесь она и разная и, в среднем, очень высока… Ничего он не говорил, больной-то, а, сестра?
— Нет, нет, Борис Федорович.
Они помолчали.
— Возьмем его вниз, — предложил Григорий Матвеевич. — Что вас будет интересовать в первую очередь?
— Череп, в первую очередь — череп, потом попробуйте снять таз… Сестра, вызовите санитаров. Больного — в рентгеновский кабинет… Да, Григорий Матвеевич, перед нами другое решение… И, боюсь настаивать, не лучше ли…
— А решил-то кто? Чье решение? — опять вмешался напряженно прислушивающийся Серафим Яковлевич. (Борис Федорович не ответил.) — Человека нужно от смерти спасать, — въедливо продолжал Серафим Яковлевич, — а не обсуждать божественные решения…
— Так то человека, — откликнулся Борис Федорович, и в палате стало тихо-тихо.
Замолк Серафим Яковлевич, замер у стены охотник.
— Как?! Так что же вы его здесь держите? Как это можно человеков с нечеловеком в одной палате держать!..
* * *
В рентгеновском кабинете был сумрак. Санитары уложили Человека на твердый, покрытый линолеумом стол.
— Легкий какой! — удивился один из них. — Прямо весу в нем нет!
— Начнем, — сказал Григорий Матвеевич и щелкнул выключателем на пульте рентгеновского аппарата.
Светящаяся в темноте стрелка поползла вверх, и сразу же вокруг одного из концов горизонтально расположенной рентгеновской трубки появился свет. Григорий Матвеевич увеличил напряжение, и по пластмассовому цилиндру трубки с треском поползли синие искры. Григорий Матвеевич выключил установку и включил свет.
— Что-нибудь не в порядке? — спросил Борис Федорович.
— Нет, нет, дело не в аппарате, — ответил Григорий Матвеевич. — Миша, протрите, пожалуйста, трубку спиртом. Не жалейте, не жалейте: Борис Федорович нам еще выпишет! — сказал он лаборанту.
Трубка сохла минут пятнадцать. Борис Федорович подсел к столу и стал рассматривать рентгенограммы, накладывая их на ярко освещенное матовое стекло.
— Вот он, охотник, — сказал Борис Федорович, рассматривая одну из рентгенограмм. — Вы как раз ушли в отпуск, когда к нам его на самолете доставили.
— Медведь, говорят? — спросил Григорий Матвеевич. — Да… Ружье осечку дало, медведь его и подмял. Снял скальп, а потом руку правую стал жевать. Пока жевал, наш-то левой рукой нож вынул и вспорол мишке брюхо снизу вверх. Убить — убил, а вылезть из-под него не смог: сил не хватило… Двое суток пролежал под ним один в тайге, пока не нашли.
— Рука как?
— Кисть отняли. И челюсть дьявол мохнатый прихватил. Вот рентгенограмма, видите?
— Отохотился… Ну, Борис Федорович, можно приступать.
Григорий Матвеевич включил аппарат, и снова корона искр окружила трубку.
— Миша, — сказал после некоторого раздумья Григорий Матвеевич, — отнесем-ка больного в сторону. Аппарат сразу стал работать нормально. — Есть, — сказал Григорий Матвеевич. — Работает… Теперь больного на место.
Миша и Борис Федорович поставили столик с Человеком на прежнее место. Григорий Матвеевич включил аппарат, и сразу же раздались частые хлопки разрядов, а внутри пульта управления включился аварийный звонок.
— Рентгенограмму этого больного получить нельзя! — уверенно сказал Григорий Матвеевич, вытаскивая из-под головы Человека кассету с пленкой. — Может быть, дело в его странной одежде, а может быть… — Он не договорил. (Человек медленно открыл глаза. В полутемном кабинете они светились двумя яркими зелеными огнями, далекими и загадочными.) — Э, нет, это в нем самом дело!
— Но что же происходит с установкой? — спросил Борис Федорович.
— Воздух становится электропроводящим, ионизируется, что ли, — в раздумье проговорил Григорий Матвеевич. — Боюсь, что ему не врач нужен, а хороший слесарь…
Борис Федорович резко, повернулся и пошел к двери.
— А как же спирт? — спросил Григорий Матвеевич. Борис Федорович не ответил.
Наконец наступил долгожданный день — день последнего экзамена. С утра настроение Коли было омрачено.
— Тетя Фиса, — спросил он, проснувшись, — а где все-таки мой камень, что под кроватью лежал?
— Какой? — ответила, гремя умывальником, Анфиса Тимофеевна. — Тот, красный?
— Ну да, красный.
— Вставай скорее, поздно уж! Ишь, разоспался! По воду бы сходил, а то все я да я.
— Вы его взяли, да?
— Ну взяла, подумаешь! Будто твой камень денег стоит! Я тебе другой такой найду.
— Я из-за него, может, жизнью рисковал. Честное слово!
— Да разве я нарочно? Понимаешь, Коля, я им бочку парила…
— Бочку?
— Ну да, чтобы рыбий запах перебить. Раскалила и бросила в воду. Потом, когда ты стал его искать, посмотрела я туда-сюда, а камня и след простыл. Наверно, рассыпался или тот, зеленоглазый, забросил его куда-нибудь.
— Тетя Фиса, тетя Фиса, что вы наделали?!
— А сейчас что я могу сделать?… Я не думала…
Так и окончился ничем этот разговор, который Коле пришлось вспомнить при самых невероятных обстоятельствах.
Коля экзаменовался во второй подгруппе, с двенадцати часов дня. Экзамен был по химии — предмету, который в классе любили и знали. Все тревоги и опасения были связаны с ассистенткой, преподавательницей химии из другого класса, молодой, энергичной и решительной. Вопросы, которые она задавала, не были сложными, но в накаленной атмосфере экзамена они звучали, как выстрелы в пустой комнате.
Вторая подгруппа, которой стало известно, что «молодая химичка режет», долго рассаживалась за сдвинутыми в угол лабораторными столами.
— Ну, кто первый? — спросила «страшная» ассистентка. — Кто самый смелый?
— Можно мне? — тихо спросил Коля. Он подошел к столу, на котором были разложены маленькие квадратики — билеты последнего экзамена.
— Пустых билетов нет, — сказал второй ассистент, преподаватель физики, повторяя древнюю, как мир, остроту.
Все заулыбались, а Коля, взглянув на билет с круглой школьной печатью, радостно сказал:
— Двадцать второй!
Этот билет Коля повторил последним и хорошо помнил его. Он вышел к доске и стал рисовать точки — ядра с бегущими вокруг них такими же точками — электронами. Бойко ответил и на все другие вопросы, краем уха услышал: «Можно поставить „четыре“», и вышел. Это сказала его учительница по химии, у которой Коля был «четверочником», правда твердым, но «четверочником».