Я стал за мольберт. Белый загрунтованный холст с насмешливым ожиданием воззрился на меня. Он обещал… ВСЕ. Он уже одобрял любое мое действие, он с готовностью принимал любое движение моей души, обескураживая широтой эвентуальных воплощений.
Уже были размочены в пинене кисти, уже было разлито по керамическим плошкам густое льняное масло… Уже на палитре были сделаны первые смеси, для которых мне потребовалось не более десятка красок. Верные — охра, сиена, английская красная, умбра, зеленая земля, ультрамарин… (О, я уже давно водил только поверхностную дружбу с желтыми кадмиями всех градаций, розовыми и фиолетовыми краплаками.) Но нет… Я подходил к холсту и отходил от него, — да только трепетный язычок угольного карандаша все не решался коснуться безмерного белого поля. Я огляделся. Зеленый сумрак по-прежнему владел пространством.
Едва ли не четверть часа понадобилась мне для того, чтобы освободить окно от буквально вросших в него иммигрантов из Индии и Палестины, Австралии и Мозамбика. Целые потоки весеннего света ворвались в комнату, преобразив ее до неузнаваемости. В этом безжалостном холодном солнце теперь все предметы знакомой обстановки смотрелись такими маленькими, жалкими и жадными, напуганными и глупыми. И точно их собственный за моей спиной проскрипел испуганный голос:
— Что ты делаешь!..
Я оглянулся, — конечно, это была жена. В расходившемся свете ее белое трепещущее лицо было охвачено таким неподдельным ужасом, что, казалось, готово было улететь. Блестящие черные глаза то и знай пытались уберечься от солнечного произвола заслоном густых ресниц, но страх перед чем-то еще до конца не понятым вновь и вновь распахивал их. Темная прядь упала со лба, прилипла к подрагивающим губам, но не было даже попытки смахнуть ее. Как же давно не видел я это лицо заряженным электричеством жизни, и теперь, невольно прикидывая, умброй или вандиком следовало бы прописать теплую тень от этих напряженных бровей, я думал: лицо ее необыкновенно красиво.
— Что ты делаешь? — повторила она чуть более уверенно.
Но, поскольку вопрос и не был по сути вопросом, а являлся примером так называемого «мозаичного движения» (так бывает с живыми существами этой планеты, когда они оказываются под влиянием нескольких сильных и разнокачественных ощущений, когда, например, они агрессивны не менее, чем напуганы), — я решил загадкам «смешанного поведения» уделить какое-нибудь другое время и просто отвернулся к мольберту.
Этого было довольно, чтобы оказаться в другой реальности. Рука сама двинулась к белой пажити холста, — и вот из бархатной угольной пыли стал складываться остов вызревающей мысли.
По центру на переднем плане я разместил фигуру сидящего на траве мальчика лет восьми, складывающего крупные фрагменты прихотливой амфоры. Чуть поодаль справа от него склонилась над котлом, охваченным пламенем костра, сухощавая женщина в широкой грубой одежде некоего степного аскетического и воинственного племени. Невдалеке от костра сложены кое-какие кожаные доспехи, дротик, полупустой колчан и массивное седло. А за фигурами женщины и мальчика распростирается широкий средиземноморский пейзаж, развернутый высокой линией горизонта. Слева на небольшом холме в дыму затухающего пожара останки барской усадьбы с дорическими колоннами портика, группа конных и пеших фигур возле. А далее — низина с низкорослыми крестьянскими постройками, массивами оголенных камней, небольшими оливковыми рощицами и одинокими столбами кипарисов, каскадом уплывающая к безмятежной линии водной глади.
Рисуя под живопись, я всегда стремился использовать именно уголь: им значительно проще намечать не только контурную линию, но и тональные различия, и световые отношения будущего полотна. Но вот рисунок был окончен, теперь, по всем усвоенным опытом правилам, его следовало бы зафиксировать раствором даммарного лака в пинене. Но разве была у меня терпеливость ожидать, когда этот самый фиксатор просохнет! Мягкой щеткой я слегка стряхнул лишний уголь с рельефной поверхности холста и, рискуя подпортить будущий красочный слой, взялся за кисти.
Как ни велико было мое нетерпение, все же я не решился после столь длительной разлуки с живописью обойтись без подмалевка, не провести предварительную легкую прописку цветом всего холста.
Конечно, мне хотелось, чтобы картина имела звучание созданной на пленэре. И я понимал отчетливо, что добиться этого, не собрав прежде изрядного количества натурных эскизов, нельзя. Но, как бы там ни было, у меня оставался, пусть и припорошенный пылью, багаж моих былых походов с этюдником. Я был очень упорным учеником и порой десятки этюдов посвящал одному мотиву, взятому при различных состояниях природы, памятуя, что «только знание предмета может помочь найти наиболее верные средства его воплощения». Да, я владел достаточно обширной суммой образов, скрупулезно мною изученных. Именно это придавало мне в тот момент решимости и куража.
Чтобы не впасть в белесость и добиться звучного, густого, насыщенного колорита, я, понятно, решил начать с самых темных мест. Смеси на основе умбры показались мне наиболее удачными, ведь черные краски с белилами дают мертвенный, слишком уж холодный оттенок, что никак бы не вязалось с мерцавшим в моем мозгу общим колористическим образом будущей картины. Взяв крупную кисть, я начал прокладку теневой части фигур мальчика и женщины. «Кто напишет тень, тот напишет все», — сказал великий. И действительно, лучше начинать с теней, ибо они сразу определят форму и как бы дадут тональный камертон. А тональное выражение формы и является основой цветового решения. Впрочем, работая над прокладкой теневых мест, я старался не упускать из виду и световые части, и фон, поскольку, стоит увлечься частностями, выпустить из виду общее, — и полотно превратится в лоскутное одеяло, смесь равнозначных деталей, не способных объединиться в гармоническое целое.
А мне было необходимо, чтобы все объединил угасающий день. Нет, не вечер. Еще богато солнце. Но его лучи уже окрашивают лица моих героев в розовато-желтые цвета, а зелени дола дарят мягкость и теплоту. День еще горит, но уже сильны контрасты теплого света и холодных теней, доходящих порой до звучных изумрудных и синих. На лицах тень голубовато-холодная, рифмующаяся с небом, в нее вплетаются горячие желтооранжевые рефлексы от освещенного плеча или залитых светом лежащих по соседству валунов. Рефлексы очень резки по цвету, но светлы по тону. В этом празднике дня костер, лижущий закопченный котел, весьма бледен и слаб.
Линия горизонта высока, но обозримой полосы лазоревого неба, пронизанной золотисто-багряными бликами, довольно для создания впечатления бесстрастного простора. Золотистого простора, определяющего и общий цветовой строй картины. Пусть настроение пейзажа будет безбурным: день окончен, уже почти все свершилось, накопленные краски могут быть щедро рассыпаны по земле…