Близко в академии я ни с кем не сошелся — я не хотел ничьей дружбы. Может быть, это было плохо, но для меня так было проще. Я заботился только о себе и все.
Среди других курсантов я ничем особенным не выделялся. Получал письма, как и все — доктор писал мне аккуратно, раз в неделю. Все носили одинаковую форму, все ели одну и ту же еду в нашей столовой, все зубрили во время теоретических занятий и все потели в одинаковых скафандрах во время практики.
Воскресенья я проводил в библиотеке. Во всем комплексе не было никого, кроме охранника и меня. Насколько я понял, насчет меня охране было разъяснено и меня пропускали беспрепятственно в лаборатории для самостоятельных занятий и в библиотеку. Библиотека казалась мне уютной — спокойные светло-серые стены, никаких иллюминаторов или обзорных окон, только стеллажи с кристаллами и проекторы с креслами. Я занимал дальнее кресло и читал целый день. Когда уставали глаза, я слонялся по комплексу, который пустел с наступлением выходных: все стремились проводить свои уик-энды (хорошее слово, Чарли бы понравилось) в парках отдыха — герметичных куполах, внутри которых создавался искусственный земной ландшафт. В Оазисе (самом большом куполе Луны) было даже маленькое море с множеством пляжей и ветрами, которые создавались огромными скрытыми вентиляторами. Я несколько раз ездил на экскурсию в Оазис вместе с нашей группой. Мне очень понравилось то, что люди смогли создать подобный райский уголок, а не понравилось то, что Оазис напомнил мне о доме.
Дом я вспоминал часто, чаще чем хотелось бы. Насчет своих снов я врал доктору в своих письмах. Сны снились мне часто, часто эти сны были плохими, очень плохими. Снился Замок над Морем, снился океан. Снился Фритаун и то, как я бегу по его улицам. В этих снах, где я бежал, я знал, что завтра мне придется просыпаться и идти на занятия — это знание во сне доводило меня до отчаяния. Иногда, когда я уже не воспринимал того, что говорили нам инструкторы, я закрывал глаза и мне казалось, что я сижу на одной из площадей Фритауна, вокруг — голоса людей, шум улицы, цоканье подков по булыжной мостовой, где-то позади, на грани восприятия — шум волн океана. Потом я открывал глаза — те же стены тренировочного центра. Еще мне снились мои братья и сестры, но чаще мне снилась Рива. В этих снах мне не хотелось просыпаться, а когда я просыпался — то не хотелось засыпать.
Моих заработков мне хватало на то, чтобы раз в неделю отправлять письмо доктору и изредка купить бутылку водки. Я пил в субботу вечером, сам, сидя в своей комнате. Я медленно пил и в моей голове нарастал шум голосов моего города. Я слышал, как разговаривают на улицах люди, как шумит ветер, слышал, как зазывают народ в балаганы на ярмарке, слышал, как шумят листья деревьев, пригибающихся от ветра. Я слышал, как разговаривают Артур и Чарли в общем зале, слышал, как девушки на кухне готовят обед, слышал властный и такой далекий голос Марты. Слышал, как тихо напевает свои песенки Любо. Как Арчер точит нож и как он говорит мне: «Пора». Я видел, как спит Рива, видел, как за окнами нашей комнаты загорается рассвет.
Я включал музыку, чтобы заглушить эти голоса, эти звуки, но голоса становились еще громче. Они кричали мне, звали меня к себе, целый город голосов, целый город призраков, которые живы только в моей голове, они живы, пока я жив.
Наверное, это страшно было видеть со стороны: сидит на полу человек в рабочем комбинезоне, расстегнутом на груди. На полу рядом с ним — бутылка и стакан. Глаза у человека закрыты. Не глядя, он берет бутылку и отпивает водку, забыв о стакане. Если бы кто-нибудь мог услышать многотысячный, многоголосый нестройный хор голосов, который не оставляет в покое, сводит с ума, кричит от боли, шепчет, скулит, плачет. Если бы кто-нибудь знал, почему этот человек не может открыть глаза. Если бы кто-нибудь знал, почему этот человек боится открыть свои глаза. Он боится открыть глаза только потому, что знает, что когда он откроет глаза — то вокруг будут только тесные стены его новой комнаты без окон. Что единственный свет, который он увидит — будет светом газоразрядных ламп, а не светом его родного солнца. Что единственный ветер, который он сможет почувствовать — будет потоком воздуха из вентиляционных решеток жилого уровня. Он боится открыть глаза потому, что хор голосов в его голове от этого не умолкнет, не прекратится, не пройдет. Человек рывком снова глотает из бутылки и хриплый сумасшедший смех вырывается из его сжатых, как лезвия ножниц, губ. Человеку кажется, что на его голове следует повесить табличку: «Осторожно! В голове живет город! Триста тысяч людей не желают понять, что их больше нет!»
Этот человек в рабочем комбинезоне, иступлено молотящий сжатыми белыми кулаками по стене за собой — это я. Человек в рабочем комбинезоне, из-под сжатых век текут слезы, горячие, как кислота — это я. Человек, засыпающий на полу своей тесной комнаты рядом с пустеющей бутылкой — это я...
В конце первого курса мы сдаем экзамен по планетным видам транспорта. Мы можем водить грузовые ракеты, вездеходы и десантные катера. Мы терпим запредельные перегрузки, взлетая с обоженных ракетными выхлопами стартовых площадок. Мы летаем в невесомости, используя ракетные ранцы наших скафандров. Мы можем чинить любые двигатели, можем следить за циклом регенерации воздуха и воды. Мы можем ухаживать за гидропонными плантациями сине-зеленых водорослей. Три сумасшедших дня мы устанавливаем и налаживаем системы связи. Мы знаем наизусть все таблицы аварийных кодов связи и аварийной сигнализации. Нас доводят до исступления противоречивые команды бортовых компьютеров и наших инструкторов. Мы валимся от изнеможения и нам снится поверхность Луны, залитая ослепительным солнечным светом, слабо отфильтрованным поцарапанными стеклами светофильтров наших гермошлемов. Мы просыпаемся за минуту до звонка будильника и кричим: «Восемнадцать, девяносто два!» По-людски это значит: «Понял вас! Конец связи!» Мы наизусть знаем навигационные карты, которые невозможно запомнить нормальному человеку. Мы знаем трассы внутренних линий грузовых, почтовых и пассажирских ракет. Мы знаем все типы кораблей, когда-либо выпущенных с земных верфей. С завязанными глазами мы пробираемся через узкие щели гермолюков, на ощупь запускаем двигатели, вслепую отрываемся от поверхности. Звонки алярмов (здесь никто не говорит слово — «тревога», в наших словарях этого слова нет, оно существует только в нормативных актах и инструкциях, которые мы тоже знаем, но вряд ли когда-нибудь применим на практике) заставляют нас вздрагивать и мчаться на их переполошенный зов. «Пробой корпуса, потеря мощности, утечка кислорода, внешний корпус негерметичен» — эти слова заставляют нас покрываться холодным потом и лихорадочно, в спешке, искать и устранять неисправность. Тех, кто думал, что все это — просто какая-то сумасшедшая игра — уже нет. Десять процентов отчислено без возврата.