Моему позднему возвращению хозяева не удивились. «Мужик вернулся», — только и сказал один из молодых людей, открыв мне дверь. (Такой, мол, нынче гость.) С сигаретой в руке, он впустил меня. И тут же ушел в комнату: они там вполголоса говорили, музыки уже не слышалось. Меня знобило, я отправился в дальнюю комнату в глубине их квартиры, где никого не было, и повалился в постель, а добрая Маринка (жаль, не Маша) укрыла меня позже прокуренным одеялом.
Вероятно, в ту первую минуту я и сам сделался зол: здоровенную коровью ногу упрятать обратно под фанеру в снег я никак не мог. Она все время выпирала из-под снега, она торчала, как я ни бился над ней, как ни заталкивал. Руки мерзли. И было ясно, что утром ее обнаружат. Наверняка есть и штамп, магазинная или складская фиолетовая печать на коровьей ляжке, — возможно, толпа уже утром выволочет продавца гастронома из постели и, если не разорвет, потащит его в милицию (что будет как раз тем итогом, который он заслужил), но ведь заботило меня вовсе не спасение некоего продавца от тюрьмы. Мои мысли уже набрали космическую скорость.
Легкая для продавцов доступность мяса ведет к тому, что, не успевая свои запасы съесть, продавец попросту меняет мясо в домашнем холодильнике на более свежее; холодильник тесен, так что залежавшееся надо выбросить (госцена для мясника плевая, убытка тут ноль или почти ноль), однако же толпе в эти тонкости вникать нет нужды, толпа и без того, как наползающее возмездие, переполнена все и вся сокрушающей злостью. (Толпа не поймет чьей-то личной вины. Как не поймет, скажем, чьей-то личной жизни.) К тому же толпа сама может надеть (законности ради) проверяющие красные повязки на руки. От какого-нибудь домового комитета повязки, от комитета ветеранов войны, какие угодно, но красные, с понятной тщательностью подделки, и сама же (после первого очевидного случая, после этой вот коровьей ляжки под снегом) начнет хватать всех мясников подряд или — шире — всех вообще продавцов, кладовщиков, подсобных рабочих, обнаруживая у них в квартирах, в их холодильниках или в мешках тот или иной вид сокрытого дефицита. И если их не будут рвать на части прямо на перекрестках, их будут судить, сажать и пришедших им на смену снова судить и снова сажать — толпа будет стоять на улицах, требуя новых расправ.
Пьяные мысли пугливы и скоры (я пытаюсь воспроизвести их скач замедленно и более внятно), дальше, однако, в их логике темное пятно. Не помню. А дальше опять помню. Прерывисто, как пунктир. Социальный ропот низов — страх в верхах — и (тут уже помню!) начнут забирать и сажать в тюрьмы (да, да, для равновесия) всяческое начальство, с которым кладовщики и продавцы в той или иной форме всегда делятся товаром. Тюрьма тоже как вариант равенства. Мол, забираем не только вас. (Мол, забираем и этих. Спокойно, товарищи. Спокойно… Снисходительная практика власти.) С этого ублажающего народ момента маховое колесо репрессий наберет полные обороты. Однако толпы людские с улиц уже не уйдут, они ненасыщаемы…
— Второй раз нам не выдержать, — тупо и с пьяным упорством повторял я, пихая коровью ногу под фанерный лист. (Уже в кровь исцарапав руки. То ли о фанеру. То ли о закраины мерзлого мяса. Суть не в том, насколько правдоподобна нарисованная всполошившейся мыслью картина разверзания бездны, а в том, до какой степени эту мысль охватил испуг.)
Но ведь теперь все, точка! Я покончил с яростью толпы в самом зародыше — завтра некий прохожий человек обнаружит замороженную коровью ляжку и тут же рано поутру унесет ее к себе домой. (Тихо радуясь добыче.) Вот и все, уверял я себя, взывая к здравому смыслу. Взывая, в конце концов, к великолепному куску говядины, которую простой наш человек унесет домой, как только обнаружит. Однако пьяные мысли гибки. А вдруг простой наш человек в ту минуту не один, вдруг вокруг и возле нашедшего мясо окажутся и другие люди? А вдруг рано поутру коровью ногу и на ней печать гастронома обнаружит как раз пенсионер-правдолюбец?..
Уличные расправы начинаются во дворе и с малой крови. С разбитого носа, с разорванной щеки. Ядерная реакция в бомбе начинается (или не начинается) с одной лишней молекулы, дающей критическую массу. Снежная лавина начинается с того, что кашлянул проходящий лыжник; с того, что его подружка лыжница сбросила машинально со своей синей шапочки малую пригоршню снега. (Умещающуюся в ее ладошке.) Мысли пронеслись в минуту-две, при том что, охваченный испугом, я уже тогда понимал, что средоточие моего галлюцинированного и одновременно близкого к документальности страха необязательно вовне меня. Страх мог быть моим личным страхом. Он мог в любую минуту отработать свое и, оставив во мне какой-то образ, испариться, уйти. (Но ведь не уходил.)
— Страх ищет себе метафору, — объяснял я (объяснял себе себя), волоча тяжеленную мерзлую ношу (я нет-нет и падал); и чем из большей моей глубины вырывался, волна за волной, страх, тем старательнее тащил я мороженую коровью ляжку.
Она была слишком тяжела, чтобы унести ее далеко, к тому же, пьяный, я шел нетвердо, и мысль, что ночные дежурящие милиционеры прихватят и станут выяснять, откуда пошатывающийся гражданин несет мясо, — такая мысль (уже вполне реальная) тоже заботила. Но была ночь, и сильно мело. Снег валил. Ни милиционера и вообще ни души вокруг. Так что до улицы, до большой проезжей улицы с честным двусторонним движением я доволок, бросив мясо на самом виду, на запорошенной снегом обочине. (Ранний водитель подберет.) Непременно подберет, куда ему деться! — уверял себя я, когда уже шел без ноши, несколько протрезвевший, но все еще заплетаясь ногами.
Я обнаружил, что я развернулся — иду не домой. Моих в те дни в Москве не было, и чем возвращаться в пустоту квартиры (и, возможно, в продолжающиеся ночные страхи), разумеется, было лучше вернуться туда, где я гостил и где весь вечер пили. Ненасилие над собой. Ноги выбрали направление раньше, чем сознание.
Молодые люди частью разошлись, но трое-четверо их сидели за полночь, курили.
— Дороги не нашел, — сказал про меня один из них, посмеиваясь.
Другой (кто открыл мне дверь) добавил:
— Хорошо, что не замерз!..
Пройдя на кухню, я сел у стола и, отыскав, налил себе водки. На душе становилось скверно. Часть сознания, как ни пьяна и как ни напугана, иронизировала, наблюдая уже со стороны отважный ночной поступок: таскание гражданином по городу мороженой коровьей ноги. «Отечество в опасности», — мысленно повторял я себе, думая обрести иронию, но обретая все тот же страх и в придачу некую дряхлость и блеклость, сползшие, как шелуха, с этого страха. (Чувствуя себя постаревшим, усталым, уже сошедшим с круга. Такая минута.)