«Что ж, — услышал я, — вот второй путь».
Сначала он был хорош. Меня интересовала Россия, и я увидел ее. Люди, хотя и обозленные, голодные, не опустились на четвереньки. Были бунты, но возникло и убеждение, что нужно делать дело, а не раздирать одеяло, которым много лет (кое как!) укрывались от холода. Союз Государств выжил как больной, перенесший на ногах пневмонию. Он похудел (после Прибалтики отделились Молдова и Закавказье), едва держался на ногах, поддерживаемый займами, но — жил. Удалось пригасить и пожары, то и дело вспыхивавшие в разных концах планеты. Люди привыкли к диктатуре, к твердой власти, демократию принимали с трудом, хотя говорили о ней много и по-разному. Союз так и не достиг уровня жизни развитых стран — спокойствие в этом регионе всегда было относительным, хотя хлебные бунты конца ХХ века ушли в историю.
Меня не покидало ощущение несоответствия, двойственности. Может, потому (так мне думалось), что я привык с детства представлять ХХI век иным. Я любил фантастику и верил (действительно верил!), что лет этак через сто единая к тому времени семья народов построит общество, в котором будет хорошо всем. А всем — хорошо не было. И быть не могло. Не было хорошо беднякам Средней Азии, где и в середине ХХI века дети пухли от голода. Не было хорошо шахтерам Сибири и Севера — то и дело аварии, тяжкий, малооплачиваемый труд. Не было хорошо эфиопам, впавшим в бесконечную гражданскую войну. И латиноамериканцам было не лучше — процветание сменилось глубоким экономическим кризисом, и не было просвета…
Люди искали утешения в религии, но и в Бога верили как-то странно — ждали милости свыше, продолжая унижать, убивать. И Бог должен был прощать грехи, потому что невозможно не грешить, если жить в реальном, а не воображаемом мире.
У человечества не было цели, смысла, как не было их и прежде — ни в античные, ни в средние века. На другие планеты люди так и не высадились — слишком великую цену пришлось бы заплатить за радость минутного успеха.
Странное у меня возникло ощущение, когда я узнавал — не видел, а именно узнавал это будущее. Внешне более или менее благополучное, оно не имело права быть, оно оскорбляло мои представления о смысле жизни человечества. Людям нечего было бы сказать в свое оправдание на Божьем суде, если бы он состоялся.
Я отгородился от этого будущего обеими руками, я сказал:
— Почему — так? Не хочу!
— Твоя воля, — произнес Иешуа смиренно.
И возник третий путь.
Прибалтика и Закавказье после полувековой конфронтации вновь примкнули к России. Было, вероятно, в этом союзе нечто, не позволявшее окончательно порушиться связям. Стало спокойно и на Ближнем востоке — несколько переворотов и локальных войн, не обошлось без вмешательства «великих держав», и диктатуры пали.
Я витал над Землей и наблюдал, как строятся города, как пробирается вглубь джунглей сеть шоссейных дорог, видел сверху, с высоты птичьего полета (сам я не был птицей, не ощущал тела, я был — глаза, мысль), как люди, живущие теперь спокойнее и лучше, работают, ходят в гости, путешествуют, и замечал — там, где люди жили сытнее всего, больше и убивали. Ночью, днем, на улицах, в домах, по одному и целыми семьями. И еще: наркоманом стал каждый второй. Почему? От сытости? От никчемности существования?
Чем стал человек? Почему, выбирая между добром и злом, декларируя вечную тягу к добру, предпочитал зло? Любя, плодил ненависть? Строил города, уничтожая леса?
Устремляясь вверх, падал вниз.
И на какую же глубину можно упасть, поднимаясь?
Я очнулся. Я стоял посреди аллеи. Иешуа смотрел на меня и ждал. Этакий живой знак вопроса, и что я должен был ответить?
— Выбор, — сказал Иешуа.
Он показал — я увидел. И баста. Что выбирать? Идею? Сюжет? Он действительно ждал от меня ни много, ни мало — ответа на вопрос: как жить людям? Будто то, что он мне показал — единственные возможности. Не Золотой век, не всеобщее счастье, не любовь, а такое вот… Да не нужно тогда жить вовсе, ни по первому, ни по второму, ни по третьему — не нужно. Бессмысленно. Если Господь, создавая человека, не ведал, что творил, пусть вернет все назад и начнет сначала. А если ведал, пусть скажет себе: «Я такой же, как они — я создал людей по своему образу и подобию, и значит я, Бог, в сущности, огромное вселенское дерьмо, и незачем мне быть, как незачем быть моему нелепому творению».
Вот только детей жалко.
И женщин.
И — мадонн Рафаэля, музыку Верди, книги Достоевского — все, что я любил.
И Лину, потому что она — другая. Для кого-то, может, такая же, а для меня другая, отдельная от всего человечества.
А себя — жалко? Себя — нет. Я такой же как все.
Простая альтернатива: быть или не быть. Если бы Гамлет предвидел будущее… Вот первое. Вот второе. Вот третье. И что?
Не быть.
— Это решение окончательно? — спросил Иешуа.
О, Господи! Он смотрел на меня так, будто не мнение о собственных фантазиях спрашивал, а действительно стоял у пульта с тремя кнопками и раздумывал — какую нажать. Нет, на пульте было четыре кнопки. Одна красная: возврат к Истоку.
Мне стало жутко. Почему? Что я — Бог, играющий Миром? Скажу я «один» или «ни одного» — что изменится?
Я должен был послать Иешуа куда подальше. Я молчал. Слишком серьезным был взгляд Мессии, это был взгляд беспредельно измученного человека, способного лишь на единственное оставшееся в его жизни усилие, и именно от меня он ждал решения — какое усилие сделать. Чтобы потом упасть и умереть.
Я знал, что никуда не уйду, пока не отвечу. Вот должен именно я, по его мнению, здесь и сейчас решить судьбу Мира — должен, и все тут. Свою судьбу я решить не в состоянии, а судьбу Мира — пожалуйста. Это нормально
— Куда как легко решать, если от тебя ничего не зависит.
— Кто же, если не ты? — спросил Иешуа.
— И когда же, если не сейчас? — подхватил я, усмехнувшись.
Иешуа кивнул.
— Ты считаешь, что у человечества нет будущего? — спросил я.
— Я ничего не считаю, — Иешуа покачал головой, — я вестник.
— Ну конечно, ты вестник, а откуда… Хорошо, это бессмысленный вопрос. Значит — выбор. Могу я подумать? Посоветоваться?
— Не спрашивай меня, ты сам знаешь, что делать.
— Тогда — прощай.
Я повернулся и пошел по аллее к дому, не оборачиваясь, чтобы не встретить взгляд этого ненормального. Каждый шаг причинял боль — нет, не физическую, просто после каждого моего шага в картинках будущего что-то менялось к худшему (шаг — и в мире номер три возникло новое зрелище, и люди вовсе перестали думать о великом и вечном…). Собственно, не знаю, видел ли я (как я мог видеть все сразу?) или — только чувствовал.