Мягкая рука смирила бурление поварят, толстый голос Свелтера поплыл, отделяясь от его лица.
– Желщные камушки! – Он так широко развел в сумраке руки, что с тужурки поотлетали пуговицы, и одна из них, со свистом прорезав зал, оглушила таракана на противоположной стене. – Шомкните ряды, шомкните ряды и шлушайте шо вшею внимательноштью. Приближься же, мелкое море лиц, ближе ко мне, мои меленькие.
Поварята качнулись вперед, пихаясь, давя друг другу ноги. Стоявших впереди притиснуло к винной бочке.
– Вот так. Вот именно так, – сказал, осклабившись, Свелтер. – Вот теперь мы одна маленькая, радошная шемья. Шамая што ни на ешть отборная и ражвитая.
Он сунул жирную руку в прорезь должностной тужурки и вытянул из бокового кармана бутылку. Выдрав пробку губами, обхватившими ее с жутковатой мускульной силой, Свелтер влил себе в глотку полпинты, – не вынимая пробки из губ, ибо он приложил к горлышку палец, разделивший вино на две струи, которые, лихо омыв изнутри его щеки, соединились в глубинах глотки и с тусклым журчаньем ниспали в несказанные пропасти, лежавшие ниже.
Поварята в восторге и обожании затопали и завыли, щипля и терзая друг дружку.
Главный повар вынул пробку из губ, повертел ее в пальцах и, удостоверясь, что она осталась идеально сухой, закупорил бутылку и вернул ее сквозь ту же прорезь в карман.
Снова он поднял ладонь и снова воцарилось безмолвие, нарушаемое лишь тяжким, возбужденным дыханием.
– Теперь шкажите мне, мои вонющие херувимшики. Шкажите и шкажите как можно быштрее – кто я ешть? Шкажите как можно быштрее.
– Свелтер, – завопили они, – Свелтер, господин! Свелтер!
– И это вще, што вы жнаете? – пал сверху голос. – И это вще, што ты жнаешь, маленькое море лиц? Тогда молщять! И шлушать меня полутче. Меня, главного повара Горменгашта, мужем и малыциком, шорок лет, в щиштоте и щаде, в дождь или в шнег, в пыли и опилках, бараны и лани и прочие, и вще они жарятся в меру и поливаютщя алоэвым шоушом с щютошкой оштрого перщика.
– С чуточкой острого перчика, – взвыли поварята, пихая друг друга локтями. – Можно мы сготовим его, господин? Прямо сейчас, господин, и плюхнем в медный котел, господин, и размешаем. Ох! какая вкуснятина, господин, какая вкуснятина!
– Молщять! – рявкнул главный повар. – Молщять, мои шветлые малыцики. Молщять, рыгающие ангелятки. Приближьтещ, приближьтещ ш вашими наметанными лищиками, и я шкажу вам, кто я ешть.
Не разделявший всеобщего возбуждения юноша со вздернутыми плечами, вытащил кургузую трубку узловатого, червями источенного дерева и неторопливо набил ее. Рот его был напрочь лишен выражения, губы не изгибались ни кверху, ни книзу, глаза же темнели и тлели от зрелой ненависти. Они оставались полуприкрытыми, но то, что им хотелось сказать, клубилось за ресницами, пока он вглядывался в человека, опасно кренившегося на винной бочке.
– Шлушайте хорошо, – продолжал голос, – и я шкажу вам кто я, а пошле шпою пешню и вы будете жнать, кто вам поет, мои гадкие бешмышленные филейщики.
– Песню! песню! – вступил визгливый хор.
– Во-первых, – объявил повар, наклоняясь и роняя каждое задушевное слово, будто облитое сиропом пушечное ядро. – Во-первых, я никто иной как Абиата Швелтер, а это жнащит, ибо то вам не ведомо, што я ешть щимвол доштатка и превошходштва. Я отец доштатка и превошходштва. Так кто я такой?
– Абафа Свелтер, – ответил общий вопль.
– Абиата, – медленно повторил он, напирая на срединное «а». – Абиата. Какое имя я вам нажвал?
– Абиата, – ответил повторный вопль.
– Вот и правильно, и верно, Абиата. Вы шлушаете, мои хорошенькие паражиты, вы шлушаете?
Поварята уверили его, что слушают очень внимательно.
Прежде чем продолжить, главный повар еще раз приложился к бутылке. На сей раз он стиснул горлышко зубами и, откинув голову так далеко, что бутылка стала торчком, осушил ее и выплюнул, отправив в полет над зачарованной толпой.
Звук, с которым черное стекло вдребезги разбилось о каменные плиты, потонул в одобрительных кликах.
– Еда, – объявил Свелтер, – божештвенна, а выпивка нежит душу, и вмеште они шуть цветошки, а ягодки – гажы в брюхе. Такие гажовые цветошки. Подойдите поближе, подкрадитещ поближе, и я вам шпою. Шладщяйшее щердце мое вожнещется к штропилам и пропоет вам пешню. Штарую пешню великой пещяли, шамую шлежную пешню на швете. Подойдите поближе.
Еще ближе притиснуться к шефу поварята никак не могли, но они усердствовали, толкаясь, вопя, требуя песню, запрокидывая вверх потные лица.
– О, што за прелешная груда маленьких тушек, – вымолвил Свелтер, озирая их и вытирая ладони о толстые бока – вверх-вниз. – Тушек, из коих вытоплен лишний жир. Да, таковы вы и ешть, только щють-щють недожаренные. Шлушайте, петушки, я жаштавлю ваших бабушек шладко жаержать в могилах. Мы жаштавим их жаержать, мои дорогие, жаштавим – вот так новошть для них и для глодающих их щервей. Где тут Штирпайк?
– Стирпайк! Стирпайк! – взревели юнцы. Стоявшие впереди приподнимались на цыпочки и вертели головами, стоявшие в задних рядах вытягивали шеи вперед и озирались вокруг. – Стирпайк! Стирпайк! Он где-то здесь, господин! Здесь он, здесь! Да вон он, господин! За той колонной, господин!
– Молщять! – рявкнул повар, поворачивая тыквовидную голову в направлении, указанном множеством рук, меж тем как юношу с задранными плечами уже вытолкнули вперед.
– Вот он, господин! Вот он!
Юный Стирпайк, застывший у подножья монструозного монумента, казался неправдоподобно маленьким.
– Я шпою для тебя, Штирпайк, для тебя, – прошептал повар и, покачнувшись, ухватился рукой за каменную, лоснившуюся от жаркой росы колонну, по канелюрам которой стекали струйки влаги. – Для тебя, новищек, унылый шептун и летний шлижняк, – для тебя, отвратный, лукавый, пугающе глупый кожлик в доме шмрада.
Поварята радостно заколыхались.
– Для тебя, для тебя одного, мой шгуштощек кошащей желщи. Для тебя одного, так внемли же моим поущениям. Ты внемлешь? Вщем ли шлышно? Ибо это ему пошвящаетщя пешнь. Моя штолетней давношти пешня, жалобная, шамая грушная пешня.
Свелтер, казалось, тут же забыл, что собирался петь, и вытерев потные руки о голову ближнего юноши, снова воззрился на Стирпайка.
– Но пощему тебе, мой лущик протухшего шолнца? Пощему тебе одному? Можешь быть уверен, мой милый маленький Штирпайк, – можешь быть шовершенно уверен, што ты, шождание, нигцтожнейшее крови шлепня, вегцьма удален от вшего, школько-нибудь приближенного к природе – однако, шкажи мне, а лутче не говори, жащем твои уши, преднажнащенные ижнащяльно для уловления мух, по какой-такой прищине, тебе ведомой лутче, нежели вшем оштальным, раштопырилищ штоль неприштойно? Што ты еще вожнамерился ущинить, плавая в этом прокишлом теште? Ты бродишь вжад-вперед на швоих нищтожных ножках. Я видел, как ты это делаешь. Ты наполняешь швоим дыханием вщю мою кухню. Ты ожираешь ее швоими наглыми швиншкими глажками. И это я тоже видел. Я видел, как ты глядишь на меня. Ты и теперь глядишь на меня. Штирпайк, нетерпеливый мой неражлущник, што это вще ожнащяет и пощему я должен петь для тебя?