До конца свидания оставалось уже совсем немного, когда он вдруг вспомнил про Ходынку. Встретятся ли они с Шуркой и Феней до мая девяносто шестого года, когда состоятся и так ужасно завершатся на Ходынском поле коронационные торжества? Скорее всего, не встретятся. Значит, надо их предупредить.
Но как?
— А мне какой сон нехороший приснился!. — сказал он вдруг, к великому удивлению Фени, которая с его же слов знала, что верить в сны глупо… Но Шурка отнеслась к его заявлению с живейшим интересом и приготовилась слушать. — Про Ходынское поле сон… Будто бы там большущее народное гулянье, и вдруг несчастье, и люди гибнут прямо тысячами… И взрослые, и дети… Ты, Шурочка, скажи маме, и отцу, и Полине, чтобы они ни за что не ходили на Ходынку, пока я не вернусь. Скажи, я очень их прошу, чтобы они обещали туда не ходить, а то мне в тюрьме ни сна не будет, ни спокойствия… Пускай там какое ни на есть будет интересное гулянье. Даже пускай там самые дорогие подарки будут давать — не ходите! Ни ты, ни мамка твоя, ни отец, ни Полина… И других, пусть удерживают… Скажи: такой у Егора был страшный сон, что с ума можно сойти… Обещаешь?
— Ага, — сказала Шурка, — обещаю.
— И чтобы они тебе в этом клятву дали. Понятно? Скажи, я велел, чтобы они тебе в этрм клятву дали.
— Скажу, — сказала Шурка.
— Ты, им жизни не давай, пока они не дадут тебе эту клятву.
— Не дам, — обещала Шурка. — Я от них не отстану, ты не сомневайся.
— Даже если отец тебе шпандырем будет грозиться, а ты все свое. Понятно?
— Ага, — сказала Шурка. — Он меня пускай шпандырем, а я все равно свое да свое.
Он увидел озадаченное Фенино лицо.
— И к тебе, Фенечка, тоже такая же просьба, И ко всем твоим, то есть нашим друзьям… Обещаешь?
— Ну ладно уж, обещаю, — сказала Феня, не желая, видно, портить отказом последние минуты свидания.
— Честное слово?
— Честное слово, — сказала Феня и вздохнула. Что ни говори, а сказывается тюрьма даже на Егоровых мозгах.
— И ты, Шурочка, не забудешь?
— Не забуду. Раз надо сказать, значит, надо…
— Свидание кончилось?.. Кончилось свидание! — пробубнил дежурный надзиратель. — Попрошу господ родственников очистить помещение!.. Кончилось свидание.
— Прощай, Егор, — сказала Феня и прослезилась. — Не поминай лихом!
— До свиданьица, Егорушка! — крикнула Шурка. — Ты не сомневайся! Как ты, сказал, так я и сделаю! И, пускай батя меня даже шпандырем!. Я не устрашуся.
— Щурочка! — вспомнил Антошин. — А голова?
— Какая голова? — удивилась Шурка.
— А, которую ты ставила об заклад, ты ее мне как, тоже через контору перешлешь?
— Так ты ж не угадал! — с ходу вывернулась Шурка. — Ты ж сказал, что я кусок оттяпала пальца, а, я оттяпала только ку-со-чек!.. Я ж тебе показывала.
— Ладно, — смилостивился Антошин, не, отрырая от нее глаз, — Носи ее пока на плечах. Только пользуйся ею с толком! Смотри не будь дурой! И будьте обе счастливы!
— Не буду я дурой! — уже из коридора обещала ему Шурка. — Вот те крест не буду!
У дверей комнаты свиданий, переминался с ноги на ногу в ожидании своей очередда другой, арестант.
— Твое фамилие? — по всей форме спросил у аарестанта, надзиратель. — Ты кто такой будешь?
— Я буду Серебряков, — веседо отвечал, арестант.
— Правильно, — сказал надзиратель. — Раз ты Серебряков, то иди, имей свидание со своей женой.
Серебряков… Серебряков… Откуда ему, Антошину, так запомнилась эта фамилия?..
И его вдруг словно молнией озарило, — Воеемь мееяцев ускользало из его памяти то очень важное, что заставило его, больного, с повышеигной температурой, черной и ледяной январской ночью сорваться с постели, чтобы немедленно бежать, будить Конопатого и сообщить ему такое, что требовало немедленного принятия мер. Над московскими революционными кружками нависла грозная, но тщательно законспирированная опасность. И фамилия этой опасности (эта опасность имела имя, отчество и фамилию!) была Серебрякова, матерая провокаторша Анна Егоровна Серебрякова, знаменитая «Мамочка» Московского охранного отделения.
Надо было любой ценой, во что бы то ни стало предупредить о ней, обезвредить эту гадину! Но как? Послезавтра его отправляют по этапу. Писать некому: он не имеет адресов, да и очень уж это неверное дело — писать о таком в письме. Свиданий ему больше не предстоит. Да на свидания в присутствии надзирателя ничего и не скажешь.
Значит, надо бежать… Пусть его даже через день-другой поймают, пусть прибавят ему за это срок, но он должен предупредить о Серебряковой.
Несколько поостынув, он правда, уразумел, что те предательства, которые «Мамочке» уже удались или до конца ее карьеры еще удастся совершить, принадлежат истории и тут ему уже ничего поделать нельзя. Но ведь будут же еще в «работе» этой гадины провалы, неудачи, и может быть, некоторые нз них произойдут как раз в результате его вмешательства.
Как это кстати получилось, что ему прислали в передаче нюхательного табачку. Он собирался подарить его Внучкину, который, не в пример другому надзирателю подлюге Романенке, относился к нему по-человеческн каждый раз, когда это позволяли обстоятельства.
Бежать во что 6ы то не стало и чего бы это ему впоследствии нн стоило! И уже он заодно тогда и на чердаке побывает и провернт, закопал ли он там вторую часть «Друзей народа», или это ему и в самом деле только примерешилось…
Все это промелькнуло в мезгу Антошина, пока они, гулко стуча по чугунным ступеням, поднимались с надзирателем со второго этажа на пятый, обратно в ere одиночку. Решено!.. Окончателыю и бесповоротно!..
Теперь он мог снова вспомнить о Шурке, которая — подумать только! — ни больше и ни меньше, как малолетняя Александра Степановна, и ему стало весело.
Надзиратель искоса глянул на него, не удержался:
— Ишь как развеселился, от свидания! Любишь её?
— Кого? — не понял Антошин.
— Знамо кого, невесту, — понимающе подмигнул надзиратель и осклабился: Ишь, зубы оскалил! Рот аж до ушей…
— Люблю, — сказал Антошин. — Очень!
— Эх, люди, люди! — вздохнул почему-то надзиратель.
Все произошло так, как было описано в газетной заметке, которую мы привели на первой странице нашего романа. Вернее, почти так.
Он действительно бежал в седьмом часу вечера. На Страстной площади. Под гром железных шин извозчичьих пролеток. Под цоканье копыт, высекавших искры из пыльной булыжной мостовой. Под лязг и бренчание колокольчика последней в его жизни конки, под мерный гул вечерней летней толпы. Только швырнул он конвойным в глаза не махорку, а нюхательного табаку. Швырнул и, не оглядываясь, побежал к Большой Бронной. И непонятно, почему не было в той заметке, что одному из конвойных удалось все же пырнуть его штыком. Но Антошин поначалу и не почувствовал, что ранен. Ему только показалось, что кто-то его несильно толкнул в бок, и он тут же об этом забыл, потому что ему нужно было поскорее добежать до Большой Бронной, а там ему был известен каждый вход и выход.