Наконец я встала и оглянулась. Ветра здесь почему-то не было. Я ожидала увидеть величественную картину тибетских гор, но вокруг колыхалась сплошная мутная пелена. Похоже, ветер нарезал вокруг вершины свою бесконечную Кору, подобно паломникам, что бродили внизу, но даже боялся сюда сунуться.
Голова кружилась дико, и все перед глазами плыло. Наконец, я пришла в себя и вдруг прямо перед собой увидела оскаленный человеческий череп, вмерзший глубоко в лед — только передние зубы торчали наружу. Я вскрикнула, отползла в сторону, а затем поднялась на ноги и оглядела плато.
Вершина Кайлаша оказалась небольшой и плоской — ледяной пятак метров сто-двести. Куда идти теперь, я уже знала сама: к краю обрыва, где Google.maps с интимной откровенностью рисовал маленький белый шарик.
Это оказался не шарик, и был он вовсе не белый: здоровенная, в три моих роста, пирамида. Она висела у края пропасти над самым ущельем и тихо поворачивалась вокруг своей оси, как крутятся рекламные конструкции, хотя здесь такое вульгарное сравнение казалось чудовищно неуместным.
Состояла пирамида из призрачных граней — они переливались такой люминесцентной пастелью, которой владел лишь Рерих. Я не могла понять, жесткие они, эти грани, или состоят из струй неведомого пространства… Понимаю, что любые мои объяснения выйдут неубедительными, но все же попробую. Когда я говорю, что не могла понять, из чего состоят грани, — я не имею в виду, будто пыталась постичь эту загадку мироздания с пытливостью Ломоносова, но исследования мои оказались тщетны. Чем ближе я подходила к огненной пирамиде, тем дальше оставался разум. Здесь невозможно было что-то понять, потому что понимать уже было нечем. Это состояние напоминало сон, причем сон кошмарный — вся усталость долгого пути, все беды, все обиды всплывали и разгорались внутри нестерпимо ярким светом, а пирамида их впитывала.
Кажется, я подошла к ней вплотную и протянула руку. Пирамида остановила свое вековое вращение — это был знак внимания, я поняла: так надо. И я заговорила. Я даже не произносила слова вслух — здесь это было ни к чему. Я, точнее то, что осталось от моего разума, обращалось к пирамиде мысленно. И она меня слушала — не злая и не добрая, молча, с равнодушным вниманием. Так слушает усталый дежурный мент бессвязный лепет потерпевшей.
— Я не прошу ничего для себя, — говорила я, — мне ничего не надо, я давно это поняла. Но я хочу сделать мир лучше. Мне не нравится наш проклятый мир, наполненный глупостью, предательством и сволочами. Я хочу это изменить. Надо почистить только одно поколение, очистить от всей грязи, которая накопилась за историю человечества. И дальше история Земли пойдет легко и солнечно, и больше никогда не будет ни войн, ни преступности, ни грязи, и не будет литься кровь. Дай мне сделать это! — попросила я.
Пирамида молчала. Я растерялась:
— Ты спрашиваешь, как я хочу это сделать? Я не знаю как! Правда не знаю! Я хочу, чтобы на Земле жили умные и добрые люди, неспособные на подлости и предательство. Я не знаю как!
Пирамида молчала. Голова гудела как в тумане, все плыло, и мне пришлось опуститься на колени — даже не из уважения, а просто, чтобы не упасть. Наружу рвалась злость — на себя, на Кайлаш, на эту дурацкую пирамиду, которая послушно выполняла любой бред и раздавала желающим самые дурацкие умения, а мою просьбу выполнить не хочет потому, что я не могу, не могу, не могу, черт возьми, придумать никакого способа, чтобы объяснить это пирамиде.
— Послушай! Дай мне вирус, который уберет с Земли всех идиотов, предателей, убийц и сволочей! И не тронет никого из хороших людей! У тебя в мире столько болезней, которые убивают всех без разбора. Так пусть будет одна, которая выкосит только гадов! Как травят тараканов, расставляя ловушки. Дай мне эту эпидемию, синтезируй такой вирус, черт тебя дери! Если этого один раз не сделать, мерзавцы воспитают новые поколения мерзавцев, и мир продолжит кувыркаться в корысти, подлостях, страстях и крови. Пусть у мерзавцев онемеет язык, чтобы мир не слышал их стонов, пусть они тихо и безболезненно перенесутся в мир иной. Пусть это будет один раз за всю историю человечества! Сделай такой вирус и дай его мне! И я отнесу его вниз, к людям.
Пирамида покачнулась и вдруг с ног до головы осыпала меня коричневой пылью, словно старый круглый гриб-дождевик, «дедушкин табак», который выпускает облако спор, когда наступишь ногой. Выдохнула — и завертелась снова, давая понять, что разговор окончен.
Я поднялась с колен и пошла обратно — туда, где в мерзлом базальте кем-то когда-то, может, даже папой, вбиты крюки с привязанной веревкой, а рядом — чей-то череп с торчащими изо льда передними зубами.
Чем дальше я уходила, тем тусклее становилось бушующее в голове пламя, и возвращался холодный разум. И на душе становилось тепло от понимания, что теперь все позади.
Павлик ждал меня на ветру, придерживая веревку. Спрыгнув на уступ, я бросилась к нему на шею и долго висела, не шевелясь.
— Все там нормально? — спросил он, тревожно кивнув наверх. — Сделала то, что хотела?
— Да, — улыбнулась я.
— И что там?
— Потом расскажу.
— Теперь мы можем идти домой?
— Конечно, — кивнула я. — Теперь мы просто обязаны идти домой.
— Ты вся в какой-то пыли, — озабоченно произнес Павлик. Он провел ладонью по моему лбу, посмотрел на пальцы, понюхал и вытер о свою штормовку.
— Да, там пыльно, — кивнула я. — Но так надо.
И мы пошли вниз. Павлик ни о чем меня больше не спрашивал, и я была ему благодарна за это.
Снова зверствовал ветер, но возвращаться было легко и спокойно, словно с каждым метром оттаивало сердце. Мы проползали по карнизам, обходили расселины, спускались по мерзлым веревкам. Где-то там, внизу, ждал Туку.
— Хочешь есть? — спросил Павлик, когда мы остановились передохнуть.
Я помотала головой.
— А пить?
Я кивнула.
Он протянул мне фляжку, и я влила себе в рот студеной воды, от которой мигом свело зубы и язык. Павлик допил фляжку и спрятал в рюкзак.
— Выкинь, — сказала я. — Больше не пригодится.
— А если Туку нас не ждет? — Павлик пожал плечами. — Придется добираться самим, и фляжка пригодится.
— Будем есть снег, — улыбнулась я. — Все равно, что снег, что вода из фляжки — одинаково морозит.
Павлик кивнул, и мы пошли дальше.
Прошло часа два, но шагать мне было по-прежнему легко, в отличие от Павлика, который шатался от усталости. Однако на душе было неспокойно. Сперва я не могла понять, что меня тревожит. Просто стало неуютно, зябко, а во рту по-прежнему стоял вкус ледяной воды, словно она продолжала там плескаться, замораживая зубы и язык.