Говард Филлипс Лавкрафт, Дуэйн У. Раймел
Эксгумация[1]
Вынырнув из кошмарного сна, я потерянно огляделся вокруг. Спустя миг-другой, узнав арочный потолок и узкие витражные окна в комнате моего друга, я со смятением понял, что все задуманное Эндрюсом осуществилось. Я лежал навзничь на широкой кровати, столбики и полог которой смутно рисовались в вышине; на длинных полках вдоль стен были расставлены знакомые книги и антикварные вещицы, привычные моему взору в этом укромном уголке ветхого древнего здания, которое многие годы было нашим общим домом. На пристенном столике стоял внушительных размеров подсвечник старинной работы, а на окнах вместо обычных светлых занавесок висели угрюмые черные портьеры, в щели меж которыми сочился призрачно-бледный свет угасающего дня.
Я с трудом восстановил в памяти события, предшествовавшие моей изоляции в этом подобии средневековой крепости. Воспоминания были не из приятных, и я внутренне содрогнулся при мысли об ином ложе, на котором мое тело покоилось еще совсем недавно и которое все считали моим последним пристанищем в этом мире. Я вновь припомнил обстоятельства, вынудившие меня сделать выбор между действительной и мнимой смертями — с последующим возвращением к жизни посредством особых врачебных методов, секрет которых знал только мой друг, Маршалл Эндрюс. Вся эта история началась год назад, когда я вернулся с Востока и, к ужасу своему, обнаружил, что в ходе поездки заразился проказой. Я знал, что подвергаю себя риску, когда ухаживал за моим больным братом на Филиппинах, но опасные симптомы не проявлялись вплоть до возвращения на родину. Эндрюс первым заметил признаки болезни и, сколько мог, скрывал это от меня, но при столь частом общении любая тайна рано или поздно становится явью.
С той поры я безвылазно проживал в старинном особняке на вершине скалистого утеса над сонным захолустным Хэмпденом, заточив себя в душных комнатах за массивными арочными дверьми. Это унылое существование еще более омрачалось сознанием собственной обреченности, не покидавшим меня ни на секунду; но Эндрюс не терял надежды и — соблюдая меры предосторожности, чтобы не подхватить заразу, — делал все возможное для облегчения моей участи. Как хирург, Эндрюс пользовался в этих краях широкой и в то же время жутковатой известностью, что держало любопытных на почтительном расстоянии от особняка и способствовало сокрытию моей болезни от властей.
На исходе первого года моего затворничества, в конце августа, Эндрюс отбыл в Вест-Индию, чтобы, по его словам, ознакомиться с методами тамошних врачевателей; я же остался на попечении старого доверенного слуги Саймса. К тому времени внешние признаки болезни еще не проявились, и в отсутствие друга я вел вполне комфортную, хотя и тоскливо-однообразную жизнь взаперти. Именно тогда я прочел многие книги из личной библиотеки Эндрюса, собранной им за двадцать лет хирургической практики, и начал понимать, почему его репутация, в целом высокая, носила несколько сомнительный оттенок. Эти книги зачастую касались тем, не имеющих ничего общего с современной медицинской наукой; среди них были квазиученые трактаты и малодостоверные статьи о чудовищных хирургических экспериментах, отчеты о более чем странных последствиях пересадки желез, об операциях с целью омоложения животных и людей, о попытках трансплантации мозга и многих других предметах, не принимаемых всерьез классической медициной. Как выяснилось, Эндрюс основательно изучал свойства разных экзотических препаратов, а некоторые из осиленных мною книг указывали на его повышенный интерес к химическим опытам с целью получения новых медикаментов и их применения в хирургии. Сейчас, вспоминая об этих опытах, я отчетливо вижу их дьявольскую связь с его позднейшими экспериментами.
Эндрюс отсутствовал дольше, чем я предполагал, и вернулся из-за границы только в ноябре. Я с нетерпением ждал его приезда, поскольку симптомы болезни уже скоро могли стать очевидными и мне пора было полностью отгородиться от мира, дабы избежать насильственного помещения в лепрозорий. Но, как выяснилось, мое тревожное ожидание было несравнимо по накалу с его стремлением скорее поведать мне о новом замысле, созревшем у него в Вест-Индии и основанном на применении уникального препарата, рецепт которого он раздобыл у одного гаитянского знахаря. Узнав, что замысел этот имеет прямое отношение ко мне, я поначалу невольно встревожился, — хотя сложно было представить что-либо способное серьезно ухудшить мое нынешнее положение, при котором я все чаще задумывался о том, чтобы прекратить свои страдания выстрелом из револьвера или прыжком с крыши дома на острые скалы.
На следующий день после прибытия он в полутьме кабинета посвятил меня в суть своего плана. На Гаити ему удалось найти одно средство (химическую формулу которого он собирался выявить экспериментальным путем), погружающее человека в необычайно глубокий транс — с отсутствием мышечных рефлексов, дыхания и сердцебиения. По словам Эндрюса, он неоднократно наблюдал действие этого снадобья на примере туземцев, несколько дней после того пребывавших в состоянии, которое любой врач, не колеблясь, квалифицировал бы как смерть. В одном случае он сам провел тщательный осмотр и был вынужден признать мертвым человека, принявшего этот препарат, поскольку налицо были все признаки смерти, включая даже начальное трупное окоченение.
Когда — признаться, далеко не сразу — я в полной мере постиг суть его замысла, это вызвало у меня приступ слабости и тошноты. Правда, здесь имелась одна безусловно положительная сторона: я мог избежать участи отверженного, проводящего остаток жизни в лепрозории. Согласно плану, Эндрюс должен был дать мне сильную дозу препарата и заявить властям о моей смерти, а после официальной констатации этого факта позаботиться о моем незамедлительном погребении. Он был уверен, что местные служаки, при их обычной профессиональной небрежности, не обнаружат едва заметные симптомы проказы, — ведь прошло всего пятнадцать месяцев с момента инфицирования, тогда как разложение тканей наступает лишь на седьмом году болезни.
Далее, по его словам, произойдет мое воскресение из мертвых. Я, разумеется, буду погребен на семейном кладбище близ нашей родовой усадьбы, а это всего в четверти мили от особняка Эндрюса. По завершении всех связанных с моей кончиной формальностей он тайком вскроет могилу и доставит меня в свой дом, где я и буду скрываться в дальнейшем. Этот план, при всей его безумной дерзости, давал мне единственный шанс на сохранение хотя бы частичной свободы, и потому я с ним согласился, в то же время испытывая массу опасений и сомнений. Что, если сонное действие снадобья закончится еще до спасительной эксгумации? Что, если обман все же раскроется при осмотре тела и погребение будет отменено? Подобными вопросами я мучился до начала эксперимента. Смерть сулила мне избавление от позорной участи, но страшила меня еще сильнее, чем мой недуг, — даже теперь, когда я, казалось, привык ощущать над собой шелест ее темных крыльев.