Когда наступил вечер и расползлись первые тени сумерек, я вновь отправился к тысячелетней роще заброшенного кладбища, расположенного на пологом холме и поднялся на самую вершину, к старым могилам с полустертыми надписями на выветренных надгробиях.
Разбирать письмена почти вековой давности — как это занятие томительно, почти болезненно волнует и влечет душу. Древние руны овеяны особенным чувством, дыханием вечности...
На одном из памятников, подле которого шепчутся под вечерним ветром две плакучие ивы, вставшие в вечном карауле, я разобрал почти полностью размытую дождями надпись:
Здесь покоится
БАЛДУИН
Студент,
Лучший фехтовальщик Праги.
А.D. 1798-1820
Он играл со злом и проиграл свою игру.
Молись о спасении его души, прохожий.
Прага!
Город тайн и смутных страстей, восходящих из самых темных глубин души! Ты раскинулась лабиринтом подо мной, вся доступная взгляду! Прага — Голодная башня, улица Алхимиков, облицованная благородным камнем капелла святого Вацлава и мощный готический собор святого Вита. Туманная дымка окутывает Градчаны, сползает вниз — на твои причудливые постройки с темными, словно изваянными из засохшей черной крови скульптурами, впечатление от которых врезается в сердце навсегда; туман оседает еще ниже, струится по нескончаемым лестницам тротуаров, льнет к выщербленным камням мостовых. Мой взор скользит по тихим кривым улочкам Малой Страны, по причудливым выветренным стенам, по каменному Карлову мосту со статуей святого Яна Непомука; я вижу древние ворота подворий и помпезную роскошь арочных сводов эпохи барокко...
Вечерний ветер принес дождевые облака. С темных крон деревьев падают капли. На мокрой земле светятся растоптанные цветы шиповника, над крышей часовни кружатся летучие мыши. Вокруг меня — темнота и монотонное шуршание дождя, который ударяет в изрытые временем могильные камни.
Кто же ты был, студент Балдуин?
Ах, Балдуин! Отчаянный вагант, увлеченный бурным течением жизни, проигравшийся игрок, надменный глупец! Давно смолкли твои уста, спевшие столько веселых песен и столько раз целованные кем-то и кого-то страстно целовавшие! Ты, конечно, не был заурядным бравым бюргером, но не был ты и ловким мошенником. Не тяга к презренному золоту, а бьющая через край жажда жизни побудила тебя заключить союз со злыми демонами мрака. Зря природа и добрый Бог одарили тебя душой — ты отстранился от них и сделал это с немалою дерзостью. Согласно вечным законам в людях земли развивается убеждение в необходимости скромно и целеустремленно исполнять повседневные обязанности в тесноте малого круга собственной жизни... Ты разорвал круг, стал искушать Господа... Ты намеревался поднять завесу, ограждающую от вечных тайн, пытался пробиться в безбрежный простор, который природа наполнила для нас мраком и ужасом. И вечность отвергла тебя, знание твое угасло вместе с тобою; в глубинах, в которые нам не дано заглянуть, растворился дух бедного упрямца.
Балдуин, первая шпага Праги, студент...
— Коллеги! Сегодня — день фехтования! Вольный бой! Вызываю всех желающих! Кто хочет скрестить клинки?
Студент, провозгласивший это, был рослый и сильный юноша с каштановой гривой волос, в кавалерийских сапогах выше колен и шерстяной куртке со шнурками. Вокруг вспыхнул ликующий шум. В саду ресторанчика, помещавшегося в старом особняке «Троя» на окраине Праги, под древними липами, в этот солнечный майский день 1820 года царило буйное студенческое веселье.
Все осушили свои кружки пива и встали из-за столов. Можно было видеть, как тот или иной студент подходит к коллеге из другой корпорации. Быстрые поклоны, краткий обмен традиционными формулами вызова. Потом шапочки с вышитыми именами и названиями корпораций их владельцев летели на стол судьи соревнований.
Публика стеснилась в большой зал, в котором настежь растворили окна. Там рассаживались группами бурши и фуксы корпораций различных цветов. Все были в лихорадочном возбуждении. Кого сегодня поразит клинком хвастливый силач Кребс?
— Хватит, попировали! Не дурите нам головы! Кто не хочет драться, пусть сидит дома! — Возмущенные возгласы раздались в зале возле стойки, за которой ресторанный служитель уже вскрывал молотком новую огромную бочку пльзенского пива. За каким-то из столов родилась песня и разнеслась по залу:
Edite, bibite, Collegiales,
Post multa saccula — pocula nulla!
Post multa saccula — pocula nulla!
Беспорядочно врывались в мелодию голоса изрядно подпивших старших буршей, звучно гремели хмельные басы. Мелькали розовые, гладкие или поросшие ни разу еще не бритым пухом физиономии юных фуксов, которые вносили в зал фехтовальные принадлежности. Факс, старый служитель корпорации с добродушной физиономией тюленя, наблюдал за раскладкой снаряжения. Кое-кто из мальчишек, недавно посвященных в корпоранты, теперь поглядывал с кисло-сладкой миной и легкой нервной дрожью на бандажи, на испачканные кровью шейные бинты, нагрудники и кожаные защитные нарукавники, которые фуксы раскладывали на свободной от пивных столиков части зала, на острые рапиры, которые судьи одну за другой пробовали на изгиб, а то и взмахивали ими как хлыстом, и тогда в воздухе разносился тонкий устрашающий свист.
Божена, полногрудая кельнерша, громко взвизгивала, стоя между чернокудрым Заврелом и долговязым светловолосым фон Далем; они дергали завязки ее фартука и щупали ее бюст. Она не замечала горящих глаз молоденького фуксика, который уставился на нее из темной оконной ниши, изнывая от вожделения, в то время как товарищи облачали его в фехтовальные доспехи.
— За здравие! Брудершафт! За доверие! — звучало со всех сторон.
Звенели кружки и бокалы. Дым клубился из трубок облаками над головами студентов и плыл сквозь открытые окна к весеннему небу. «Edite, bibite, Collegiales...» Гигант Кребс, противник которого еще не явился, расхаживал по залу, громыхая тяжелыми кавалерийскими сапогами. Его лицо удивительно походило на морду бульдога.
— Балдуин! Да где же Балдуин? — пробивалось сквозь хаос и гам.
— А, Балдуин, верно, сидит в саду и хандрит! — прозвенел юный голосок с дальнего конца стола.
— А может он подцепил французскую болезнь? — с лукавым видом и тонкой усмешкой предположил один из «желтых шапочек». — Недаром он пропадал где-то целый семестр!
Но длинный фон Даль резко оборвал остряков: