Хью Уолпол
МАЛЕНЬКОЕ ПРИВИДЕНИЕ
Привидения? Я взглянул через стол на Траскотта, и внезапно мне захотелось чем-нибудь его поразить. Траскотт всегда вызывал людей на откровенность одним и тем же способом: демонстрируя полную невозмутимость, явное безразличие к тому, говорите вы с ним вообще или нет, и совершенное равнодушие к вашим переживаниям и восторгам. Но в тот вечер он казался не столь невозмутимым, как обычно. Он сам завел речь о спиритизме, спиритических сеансах и, согласно его определению, прочем подобном вздоре, и неожиданно я увидел (или мне просто почудилось) действительное приглашение к разговору в глазах собеседника — нечто заставившее меня сказать самому себе: «Ладно, черт побери! Я знаю Траскотта почти двадцать лет. И никогда не пытался хоть в самой малой степени показать ему свое истинное лицо. Он считает меня пишущей машиной для производства денег, занятой мыслями единственно о собственной постыдной писанине да купленной на гонорары за нее яхте».
Итак, я поведал Траскотту эту историю, и, надо отдать ему должное, он в высшей степени внимательно выслушал все до последнего слова, хотя я закончил говорить лишь с наступлением ночи. Обилие незначительных подробностей в моем рассказе, по всей видимости, не раздражало и не утомляло моего слушателя. Собственно, в истории о привидении мелкие детали играют куда более важную роль, чем что-либо еще. Но можно ли назвать это историей о привидении? Можно ли вообще назвать это историей? Правдива ли она хотя бы с точки зрения фактов? Я ничего не могу утверждать сейчас, когда вновь пытаюсь поведать ее. Траскотт — единственный, кто слышал от меня эту историю, и он никак не прокомментировал услышанное.
Это случилось очень давно, задолго до войны[1], когда я уже лет пять как состоял в браке и был чрезвычайно преуспевающим журналистом, обладателем очаровательного домика в Уимблдоне[2] и отцом двух детей.
Неожиданно я потерял своего лучшего друга. Подобное событие может иметь для человека очень большое значение или очень маленькое — в зависимости от его отношения к понятию дружбы. Но наверняка большинство британцев, американцев и скандинавов знают в жизни по меньшей мере одну дружбу, которая своей глубиной и силой меняет всю их судьбу. Очень немногие из французов, итальянцев, испанцев и вообще южан понимают эти вещи.
В моем случае странным представляется следующее обстоятельство: упомянутого друга я узнал всего за четыре или пять лет до его смерти, и хотя как прежде, так и впоследствии у меня складывались очень теплые отношения с самыми разными людьми — гораздо более продолжительные по времени, — именно эта дружба носила характер глубокий и счастливый, как никакая другая.
Странным кажется и то обстоятельство, что я познакомился с Бондом всего за несколько месяцев до своей женитьбы, когда я был страстно влюблен в будущую жену и, всецело занятый мыслями о помолвке, не мог думать ни о чем, не имевшем к ней непосредственного отношения. Мы встретились с ним совершенно случайно в доме каких-то общих знакомых. Бонд был плотным широкоплечим мужчиной с медленной улыбкой и слегка начинавшим седеть ежиком волос. Наша встреча была случайной; зарождение и развитие нашей дружбы было случайным; собственно говоря, вся история наших отношений от начала до конца носила характер случайный. Именно моя жена сказала мне однажды, примерно через год после нашей свадьбы:
— Послушай, мне кажется, ты любишь Чарли Бонда больше всех на свете!
Она сказала это с неожиданной обезоруживающей проницательностью, свойственной некоторым женщинам. Я крайне удивился. И конечно, счел подобное заявление нелепым. Мы с Бондом виделись часто. Он был постоянным гостем в нашем доме. Жена моя — более умная, чем многие другие жены, — поощряла все мои дружеские привязанности и сама чрезвычайно любила Чарльза. Не думаю, чтобы кто-нибудь не любил его. Некоторые завидовали Бонду; многие мужчины, шапочные знакомые, находили его самодовольным; у женщин он порой вызывал раздражение, поскольку явно мог обходиться без них с легкостью. Но, думаю, настоящих врагов у него не было.
Да и как иначе? Добродушие, свобода от всякой зависти, естественность поведения, чувство юмора, полное отсутствие мелочности в характере, здравый смысл и мужественность в сочетании с незаурядным интеллектом делали Бонда в высшей степени привлекательной личностью. Не помню, чтобы Чарльз особенно блистал в обществе. Он всегда держался очень скромно и только с самыми близкими друзьями давал волю своему остроумию.
Я же страшно любил порисоваться, и Бонд всегда подыгрывал мне. Наверно, я относился к нему слегка покровительственно и в глубине души считал, что Чарльзу чрезвычайно повезло иметь такого блестящего друга. Однако он никогда не выказывал мне ни малейшей обиды. Теперь я ясно понимаю, что человек этот знал меня — со всеми моими заблуждениями, глупостями и суетными устремлениями — гораздо лучше, чем кто-либо другой, даже моя жена. И это — одна из причин, почему до последнего дня жизни мне всегда будет так сильно не хватать Чарльза.
Однако только после его смерти я осознал, насколько близки мы были. Однажды в ноябре он вернулся к себе домой промокший и замерзший, не переменил одежду, схватил простуду, развившуюся в воспаление легких, — и тремя днями позже скончался. По стечению обстоятельств я находился в то время в Париже и по возвращении в Лондон с порога узнал от своей жены о случившемся. Сначала я отказывался поверить в смерть друга. Я видел его всего неделей раньше, и он выглядел великолепно: ясноглазый, с грубоватыми чертами загорелого лица, без малейшего намека на полноту — он производил впечатление человека, который проживет до тысячи лет. Впоследствии я понял, что Бонд действительно умер, но первую неделю или две не осознавал вполне свою утрату.
Конечно, я скучал по другу, ощущал смутную тоску и неудовлетворенность, роптал на смерть, которая забирает лучших людей и не трогает остальных, но на самом деле я не понимал еще, что отныне и навсегда все изменилось в моей жизни и что день возвращения из Парижа стал переломным в моей судьбе. Как-то утром, идя по Флит-стрит[3], в некий ослепительный миг я с ужасающей ясностью вдруг осознал, насколько сильно мне не хватает Бонда: это явилось для меня подлинным откровением. С тех пор я не ведал покоя. Весь мир казался мне серым, бесполезным и бессмысленным. Даже моя жена была бесконечно далека от меня, и дети, которых я нежно любил, оставляли меня совершенно равнодушным. С тех пор я перестал понимать, что́ со мной происходит. Я потерял аппетит и сон, сделался раздражительным и нервным, но никак не связывал свое состояние с Бондом. Мне казалось, я просто переутомился на работе, и, когда жена посоветовала мне отдохнуть, я согласился, взял в редакции газеты двухнедельный отпуск и уехал в Глебесшир[4].