Говард Лавкрафт
Комната с заколоченными ставнями[1]
В сумерки унылая необитаемая местность, лежащая на подступах к местечку Данвич, что на севере штата Массачусетс, кажется еще более неприветливой и угрюмой, нежели днем. Надвигающаяся темнота придает бесплодным полям и в изобилии разбросанным на них округлым пригоркам какой-то странный, совершенно неестественный для сельской стороны облик, окрашивая в настороженно-враждебные тона старые кряжистые деревья с растрескавшимися стволами и неимоверно густыми кронами, узкую пыльную дорогу, окаймленную кое-где развалинами каменных стен и буйными зарослями шиповника, многочисленные болота с их мириадами светляков и призывными криками козодоев, которым вторят пронзительные песни жаб и непрестанное кваканье лягушек, и извивы верховьев Мискатоника, откуда его темные воды начинают свой путь к океану. Мрачный ландшафт и окутывающие его сумерки так неотвратимо наваливаются на плечи всякого случайно или намеренно забредшего сюда одинокого путника, что он начинает чувствовать себя пленником этой суровой местности и в глубине души уже не надеется на счастливое избавление…
Все это в полной мере ощутил Эбнер Уэйтли, державший путь в Данвич, и нельзя сказать, что эти чувства были абсолютно незнакомы ему — нет, он еще помнил свои далекие детские годы, помнил, как охваченный ужасом бежал в объятия матери и кричал, чтобы она увезла его прочь из Данвича и от дедушки Лютера. Как давно это было! И тем не менее окрестности Данвича снова вызвали в его душе какую-то неясную тревогу, перекликавшуюся с прежними детскими страхами, — вызвали, несмотря на то, что после многих лет, проведенных в Лондоне, Каире и Сорбонне[2], в нем ничего не осталось от того робкого мальчика, который, замирая от страха, переступил когда-то порог невообразимо старого дома с примыкавшей к нему мельницей, где жил его дед Лютер Уэйтли. Долгие годы разлуки с родными местам внезапно отступили прочь, будто их и не было вовсе.
Эбнер вздохнул про себя, вспомнив о своих родных. Все они давно уже умерли — и мать, и старый Лютер Уэйтли, и тетя Сари, которую он ни разу не видел, хотя точно знал, что она очень долго жила в этом стоявшем на берегу Мискатоника доме. Да, тетя Сари так и осталась для него неразгаданной тайной. Кое-что о ней могли порассказать противный кузен Уилбер и его не менее гнусный братец, чьего имени Эбнер не мог припомнить, да только и их не было уже в живых — они погибли жуткой смертью на Часовом Холме… Эбнер миновал скрипучий крытый мост, соединявший между собой берега Мискатоника, и въехал в поселок, который за время его многолетнего отсутствия совершенно не изменился — все так же лежала под размытой тенью Круглой Горы его главная улица, такими же трухлявыми выглядели его двускатные крыши и такими же неухоженными стояли его дома; и даже для единственной на весь поселок лавки не удосужились построить за все это время нового помещения — она по-прежнему располагалась в старой церквушке с обломанным шпилем. Эбнер невольно вздрогнул, явственно ощутив дух всепобеждающего тлена, который мрачно и торжествующе парил над Данвичем.
Свернув с главной улицы, он направил автомобиль по накатанной колее, что шла вдоль реки. Старый дом показался довольно скоро. Он узнал его сразу — внушительное строение с мельничным колесом на обращенной к реке стороне. Отныне этот дом был его, Эбнера, собственностью. Он вспомнил завещание, в котором ему предписывалось занять дом и «предпринять шаги, заключающие в себе некоторые меры разрушающего свойства, кои не были исполнены мною». Более чем странное условие, подумал Эбнер; впрочем, старик Лютер всегда отличался самыми необъяснимыми причудами — видимо, болезнетворный воздух Данвича оказал на него необратимое пагубное воздействие.
Эбнер до сих пор не мог свыкнуться с мыслью о том, что после нескончаемой череды лет жизни за границей он вновь очутился в этом Богом забытом поселении — очутился, чтобы исполнить волю своего покойного деда в отношении какого-то никчемного имущества. Да и то сказать — что еще, кроме дедовского завещания, могло завлечь его сюда? К здешним своим родственникам он не испытывал ни малейшей привязанности, да и те вряд ли были склонны принять его с распростертыми объятиями, видя в нем посланца враждебного, неведомого им большого мира, к которому все обитатели этой деревенской глуши относились с настороженностью и страхом, особенно после тех ужасных несчастий на Часовом Холме, что выпали на долю деревенской линии рода Уэйтли.
Дом, казалось, совершенно не изменился с тех пор, как Эбнер видел его в последний раз. Его обращенная к реке сторона была отдана под мельницу, которая давным-давно бездействовала — поля вокруг Данвича перестали давать урожаи уже много лет тому назад. Он опять подумал о тете Сари, остановив свой взор на покосившихся оконных проемах той части строения, что выходила на Мискатоник. Именно это заброшенное и необитаемое еще в пору его детства крыло дома стало местом ее заточения. Подчиняясь воле своего отца, она ни разу не покинула пределов таинственной комнаты с заколоченными ставнями, и только смерть сделала ее наконец свободной.
Жилая часть дома (вернее сказать, являвшаяся таковой в бытность Эбнера ребенком) была окружена чудовищно запыленной и затянутой паутиной верандой. Эбнер достал из кармана связку ключей, выданную ему в юридической конторе, и, подобрав нужный, открыл входную дверь. Затхлый дух старого жилища — неизменный спутник ветхих, заброшенных домов, навсегда оставленных людьми, — в первый момент вызвал у него легкое головокружение. Электричества в доме не было — старый Лютер не доверял всем этим новомодным штуковинам, и для освещения Эбнер воспользовался стоявшей у входа керосиновой лампой. Тусклый огонек осветил небольшое помещение, в котором Эбнер узнал кухню, и ее знакомый интерьер поразил его, словно громом, ибо что-то невероятно зловещее было в этой многолетней неизменности окружавшей его обстановки. Обшарпанные стены и потолок, грубо сколоченные стол и стулья, покрытые слоем ржавчины часы над каминной полкой, истертая половая щетка — все это напомнило ему о давно забытых детских годах и намертво связанных с ними страхах перед этим огромным неуютным домом и его суровым хозяином — отцом его матери.
Приблизившись к кухонному столу, Эбнер увидел на нем небольшой конверт из грубой серой бумаги, на котором стояло его имя, написанное корявым почерком старого, немощного человека — Лютера Уэйтли. Позабыв об оставленных в машине вещах, Эбнер уселся за стол, смахнул с него пыль и дрожащими от нетерпения руками вскрыл конверт. Несколько раз пробежал он глазами неровные строки адресованного ему послания, покуда до него наконец не дошел смысл написанного. Тон письма был скупым и суровым под стать покойному деду, каким он остался в, памяти Эбнера. Начиналось оно с короткого сухого обращения, без обычных в подобных случаях сантиментов: