…В этот момент два местных крестьянина, зашедшие в паб и сидевшие поодаль, перебрасываясь время от времени короткими, невнятными фразами, поднялись и вышли.
— Внутри не было ничего, кроме крови, — сказал старик. — Кровь повсюду. Огромные пятна на облупленных стенах, потемневшие у центра, куда кровь ударила струёй. Кровавые брызги на потолке, будто детишки в доме заигрались с водяными пистолетами. Густые кровавые разводы на прогнивших и пыльных половицах. Я видел очертания лежавших там тел; множества тел, поскольку комната была довольно большой — тридцать или тридцать пять футов в длину и, пожалуй, футов двадцать пять в ширину — и очертания эти пересекали пол. С тех пор я никогда не сомневался в отметках, которые, как говорят, остались на Туринской плащанице: по крайней мере, не сомневался в том, что они могли быть оставлены человеческим телом. Кровь оставляет удивительно чёткие очертания. Судя по отметкам в той комнате, некоторые из тел лежали поперёк друг друга. Кровь была даже на окнах — в том числе и на том, через которое меня приветствовал маленький мальчик. Солнце светило сквозь неё, будто через витражное стекло, и от этого комната ещё сильнее наливалась красным. Она сияла, словно Святой Грааль — сквозь грязь и сквозь пыль. И у крови был запах. Я чувствую его до сих пор, когда думаю об этом. А тогда от того запаха я чуть не потерял сознание.
И всё же в обморок я не упал. Отчасти потому, что у меня в голове, похоже, по-прежнему не было ясной картины. Я выскочил из дома и рванул к мосту так быстро, как только позволяли мои молодые ноги.
Или, вернее сказать, по направлению к мосту. Потому что, не добежав до него, я впервые за весь тот день встретил на острове человека. Он был довольно неряшлив на вид и одет чуть ли не в лохмотья. Не стой он прямо посреди грязной дороги, я пробежал бы мимо.
Он сказал мне что-то на языке, который я принял за русский, и я отчего-то остановился. На голове его белела седина, а на лице и подбородке пробивались спутанные пучки волос: не настоящая борода, а всего лишь последний штрих к его неопрятному и запущенному внешнему виду. Конечно, в тот момент я и сам, наверное, выглядел не лучшим образом.
Я уже по привычке ответил: «Английский». Надо думать, в тот момент я здорово запыхался.
— Что ты держишь в руке? — спросил он у меня — этими самыми словами, и вполне разборчиво.
Я разжал кулак и показал ему медаль. Мне было бы всё равно, даже если бы он схватил её.
— Тебе известно, что это значит? — спросил он, произнося с нажимом каждое слово.
Я покачал головой.
— Праздник Сна Теотокос, — сказал он. — Большая честь — владеть такой медалью. Их раздают только в Праздник. Они несут благословение.
В свете того, что я только что видел, в благословение это было довольно сложно поверить.
— Но чтобы разделить его, ты должен каждый раз перекреститься. Вот так.
И он изобразил для меня тот жест, который я уже знал от мальчика. В Восточной церкви это делается иначе, чем у католиков, как вам, наверное, известно. Я и забыл об этом, пока он мне не напомнил.
— Я отшельник, — сказал он, — и долгое время был паломником. Сейчас я единственная христианская душа на этом острове, где когда-то их было так много.
Хоть и зелен я был, но, услышав это, я склонил голову.
— Помни и живи, — сказал он. — Помни и живи долго.
Затем, не улыбнувшись мне, он отправился своей дорогой, а я, порядком успокоившись, не торопясь добрался до моста.
…Старик замолчал.
Мы не ожидали, что история закончится на этом месте, и удивились.
— Что значит «Праздник Сна как-его-там?» — довольно безрезультатно спросил Гэмбл.
— Это ежегодное празднование в православной церкви, — ответил старик. — Но подробности вам придётся узнать самим.
— И талисман всё ещё действует? — спросил бармен.
— По моему убеждению, он сработал в нескольких ситуациях — и это при том, что меня воспитали в вере, где подобным вещам нет места. Мне, конечно, не стоит ждать, что он будет работать вечно.
— В каком-то смысле, может, и стоит, — еле слышно заметил Дайсон.
— Уж сегодня-то вечером он сработал, тут не поспоришь, — сказал бармен, всё ещё впечатлённый представшим перед его глазами зрелищем.
Конечно — так уж заведено — мы все избегали касаться сути пережитого стариком опыта. С другой стороны, хотя обыкновенная вежливость требовала от нас поблагодарить рассказчика и похвалить его историю, было бы неуместно этим и ограничиться. Нам всем мучительно недоставало слов. Возможно, это извинит в какой-то степени тот диссонанс, который привнёс своим вопросом Рорт.
— Предполагается, что эти люди погибли в гражданскую войну?
— Нет, — ответил старик. — Война началась только в 1918 году, и русские вернулись на родину задолго до неё. Они умерли в России, а не в Финляндии.
Улыбка Рорта была слишком вежливой, чтобы в ней читалось сомнение. По его лицу можно было сказать, что он находил историю чересчур нелепой, и потому не стоившей свеч.
— Полагаю, в своё время большинство из них делало нечто подобное со своими крепостными и слугами, — сказал он, проникаясь, как ему виделось, духом рассказа.
— Этого я не знаю, — сказал старик. — Мне только известно, что лично я не стал бы иметь никаких общих дел с людьми, которые в ответе за то, что я видел — по крайней мере, пока они не отрекутся от содеянного.
— Если бы все так думали, мы уже получили бы третью мировую, — сказал Рорт.
Но старик ничего на это не ответил; да и мы — после того, как Дайсон довольно ловко поблагодарил его от лица всей нашей компании — уже не возвращались к этой теме за всё время, оставшееся до конца курсов.