стоял неподвижно, напряженно всматриваясь в тени среди янтарных стволов, вслушиваясь в скрип ветвей.
Потом очнулся, спохватился, похолодел от ужаса. Нужно было спешить к отцу. Нужно было срочно рассказать, что случилось.
Тишка окинул беспомощным взглядом коз, равнодушно жующих траву, махнул рукой и помчался по склону вниз, не разбирая дороги. Вслед понеслось встревоженное блеяние, но обернуться он уже не рискнул.
Лишь чудом не свернув шеи, пастух скатился в березовую рощицу, с разгона пролетел сквозь нее, перемахнул через ручей с неподвижной черной водой и понесся вдоль поля к видневшимся вдали раскидистым дубам, отмечавшим край Коровьего оврага. Густые летние запахи хлестали Тишку по лицу.
Дыхалки хватило почти на всю дорогу. Дом, где он жил с отцом и сестрой, уже виднелся среди буйной зелени впереди, когда Тишка понял, что больше не может бежать. Перед глазами плясали черные мухи, деревья вокруг плыли и качались. Он остановился, раскинув руки в стороны, чтобы удержать равновесие, но тут же согнулся пополам. Его вырвало несколькими каплями желтой, дурно пахнущей желчи. Сразу стало легче.
Тишка побрел дальше. Тяжелую воротину открыл, навалившись всем весом, проскользнул во двор. Уже взбираясь на крыльцо, опустил взгляд и увидел, что до сих пор сжимает в кулаке обломки жалейки.
Дом стоял на отшибе, окруженный забором, отделенный от остальной деревни оврагом и густыми зарослями. Много лет назад его выстроил кузнец Микита, Тишкин дед, умелый и уверенный в себе человек, не знавший недостачи ни в уважении соседей, ни в барыше.
Единственный сын Микиты к кузнечному ремеслу оказался непригоден – дед говорил, что руками тот в мать пошел, – и потому после дедовой смерти дела у семьи потянулись ни шатко ни валко. А в последнюю весну испортились совсем. Но дом стоял, основательный и крепкий, и, хоть почернел от минувших лет, по-прежнему служил своим обитателям верой и правдой. Его слава – дурная слава, обычная для жилища умершего деревенского кузнеца, – отгоняла непрошеных гостей и праздных гуляк. И некому было удивляться пустой будке во дворе.
– Тять! – заорал Тишка, едва оказавшись в сенях, где по стенам висел заржавленный кузнечный инструмент. – Тятька! Ты где?!
Он прошел в горницу, все еще с трудом дыша, и увидел отца. Тот сидел сгорбившись на лавке у стены, в густых зеленых тенях. При появлении сына старик недовольно нахмурился, но, сразу поняв, что дело серьезное, подался навстречу:
– Ты чего, Тимофей?! Али гонятся за тобой?
Тишка замотал головой.
– Кажись, нет, – проговорил он. – Прежде чем сюда сигануть, я дождался, пока он подальше уедет.
– Кто?
– Царев человек. В черном весь, с собачьей башкой и метлой у седла.
– Да ну! Где? Чего хотел-то?
– На горе, у скудельни. Про оборотня выспрашивал, тять. Про людей погрызенных.
Даже в тенях было видно, как побледнел отец. Ссутулившись еще сильнее, он метнулся к окошку, осторожно высунулся наружу. Несколько долгих мгновений старик осматривал двор и тропу за забором, хищно втягивая воздух длинным носом, потом захлопнул ставни, пробормотал:
– Ворота замкнуть надо… – И пошел на улицу.
Тишка следовал за ним по пятам, скороговоркой, но в мельчайших подробностях описывая встречу с черным всадником. К тому моменту, когда тяжелый окованный медью засов опустился в пазы на створках ворот, отец знал все. Вернувшись в дом, он порылся в сундуках и выудил из-под пестрядевых сарафанов саблю дедовой работы. Неуклюже вытащил ее из черных кожаных ножен, проверил пальцем остроту клинка, одобрительно крякнул.
– Тять, – подал голос Тишка, изрядно оробевший от вида оружия, – думаешь, он нас отыщет?
– Как пить дать, – злобно сказал отец, взвешивая саблю в руке. – Я про этих черных-то слыхивал. Если уж они сюда заявились, землю станут рыть, а без добычи не уйдут. Тикать надо, вот чего.
– А как же Пелагея?
– То-то и оно! – рыкнул отец. – То-то и оно, что Пелагея! Пока сука не прочухается, никуда не денемся. А это еще дня три, ничего ведь, почитай, и не началось толком-то.
– Нынче только первая ночь полнолуния.
– Знаю! Потому и черные пожаловали – хотят, чтобы сука сама им в руки прибежала. Придется ее в цепях все время держать.
– Выть будет.
– Пущай воет. Ежели выпустим, пропадет. Черные-то только того и ждут. – Старик задумался, принялся постукивать себя пальцем по носу. – Надо бы с ней пару курей запереть, а вместо воды в кадушку вина налить. Нажрется, налакается и уснет.
Тишка покачал головой:
– Все равно выть будет. И об стены биться.
– Авось пересидим. А там соберемся и утечем, затаимся на время в Ольховке у тетки али просто где в лесу укроемся, шалашик соорудим. Не будут же черные здесь аж до следующего полнолуния ошиваться…
Тишка сомневался, что все выйдет так легко, однако перечить отцу не решился. Да и не мог предложить ничего лучше. Соображалось туго, первый страх прошел, но теперь в груди копилась тяжелая колючая тревога, и каждая мысль непременно сворачивала к темному силуэту всадника на тропе среди деревьев, к метле и отрезанной собачьей голове, к давно засохшей, похожей на грязь крови на оскаленных клыках. Того и гляди, сам взвоешь.
От любой кручины средство одно – работа. Тишка пошел в клеть, отыскал среди ларей и кадок бочонок, в котором еще оставалось где-то на гарнец прокисшего хлебного вина, слил его в свободную кадушку. Потом выбрал в курятнике двух кур постарше, усадил их в корзину и вместе с кадушкой потащил все это в подпол.
Там в угловом закутке, за тяжелой дубовой дверью, специально поставленной отцом, на пышной куче свежего сена сидела Пелагея, младшая Тишкина сестра. Была она очень на него похожа, только глаза другого оттенка, мамины, да нос чуть вздернутый, да ямочки на щеках заметнее.
Как-то весной Пелагея отправилась в лес и пропала. Отец с Тишкой искали ее по округе два полных дня, а на третий она сама вышла к дому, вся изодранная и изломанная, в насквозь продубевшем от крови сарафане. Стоило девушке ступить во двор, как сторожевой пес, прежде обожавший ее, залился вдруг злым лаем и принялся бросаться на хозяйку, едва не обрывая цепь. И лаял до тех пор, пока вечером отец, совсем ошалевший от горя и шума, не проломил ему голову топором.
О том, что случилось с Пелагеей в лесу, так и не узнали – с того дня она не произнесла ни слова. Глубокие раны на ее спине зажили на удивление быстро, оставив лишь едва заметные розовые шрамы. И мелькнул тогда, в апреле, какой-то небольшой промежуток, всего несколько суток, когда казалось, что все наладится. Отец повеселел,