– Вот чего, – снова скороговоркой зашептал старик, зажмурившись и прижавшись лбом к Тишкиному виску. – Ты тикай в деревню, сынок. Сейчас через клеть по-тихому выйдешь на зады, там через забор перелазь – и со всех ног в деревню. Стучи везде, крик подымай. Говори правду: нас, мол, псоглавец окаянный порешить хочет! Мол, стаю волчью с собой привел! Прежде всего к Алексашке Репью сунься – он в прошлом годе на Пелагею глаз положил, да к Сытиным на двор – родичи все-таки. Кобели брехать на тебя начнут, ну да и хорошо, лаем-то перебудят всех.
Тишка кивал, холодея от ужаса, не в силах представить, что вот-вот вновь окажется снаружи, в голодной ночи, пахнущей близкой осенью и кровью. Но тятька опять прав: одним им супротив государева нелюдя не выстоять.
– Мы на него все беды свалим, – продолжал отец. – И христиан погубленных, и Пелагеин недуг, и даже коз разбежавшихся. Не тягаться уроду с целой-то деревней, какой бы могучий ни был! Давай, Тимофей, беги, а я тут пока отвлеку его, отведу глаза. Бог в помощь!
Тишка промчался по сеням мимо двери в горницу, выскочил в холодную клеть – темнота хоть глаз коли, – преодолел ее на ощупь, выскользнул через кривую дверцу наружу. Стало слышно, как с другой стороны дома, на крыльце, отец снова и снова читает дрожащим голосом Исусову молитву – ту самую, что надлежит произносить у порога чужого жилища, приходя в гости. Должно быть, псоглавому нелюдю молитва оказалась не по силам, оттого он и не вломился в дом, а остался ждать снаружи. Выходит, все-таки можно его одолеть!
Приободренный этой мыслью, подкрался Тишка к забору, привстал на трухлявый бочонок, осторожно глянул за край. Ничего, кроме высоченной, вымахавшей за лето крапивы. Дело неприятное, но привычное. В два счета перебравшись на другую сторону, он побрел сквозь заросли к оврагу. Крапива жглась, невидимые острия сломанных стеблей кололи и царапали босые ноги, но Тишка сдерживал себя, не спешил, старался не шуметь зря.
Скрипя зубами, в конце концов вышел он на овражный склон и пополз вниз меж репья и крушины. Далеко за спиной по-прежнему звучали молитвы отца и ответный гулкий лай. Или смех.
Когда Тишка спустился на дно оврага, все стихло. Здесь не было ни света, ни звуков, ни ветра, лишь густо пахло прелым деревом. Он постоял немного – сперва переводил дух, потом прислушивался, – но, так ничего и не услышав, двинулся дальше, тщательно выщупывая каждый шаг. Очень уж не хотелось вывернуть ступню или пропороть веткой брюхо. До противоположного склона рукой подать. Сейчас доберется, вскарабкается наверх, минует дубовую рощу и окажется у поросших малиной остатков старого тына, развалившегося и растащенного по окрестным хозяйствам еще в дедовы времена. Сразу за тыном – первый деревенский двор. Там уже можно шуметь. Нужно шуметь. Осталось немного, самое трудное позади…
Позади зашелестели вдруг тихие неспешные шаги по траве, по сырым палым веткам. Зашуршали полы подрясника. На короткое мгновение Тишка обмер, застыл на месте, но тут же рванул вперед, больше не пытаясь таиться или беречься. Выставив перед собой руки, как слепец, помчался через овраг, сразу растеряв все мысли.
Внутри не осталось ничего, кроме детского крика, который никак не мог выйти наружу сквозь стиснутое ужасом горло. Подгоняемый этим криком, он влетел в куст репейника, завяз в нем ногами и неуклюже повалился лицом вниз. Поспешно поднялся, закружился на месте, не умея понять, в какую сторону надо двигаться. Мрак был одинаково непрогляден повсюду, одинаково полон липкой медной вонью. Меж сжатых зубов прорвался все-таки вопль, но вышел жалким, будто козлиное блеяние, – и тут же, не успел он затихнуть, где-то наверху, должно быть на краю оврага, взвыли волки.
Тишка метнулся прочь от их издевательского воя, и почти сразу земля под ногами стала вздыматься кверху. Что-то похожее на надежду шевельнулось в опустевшей груди, придало сил. Цепляясь вслепую за пучки травы, он поднимался по склону и за шумом собственного дыхания, за топотом собственного сердца не слышал ничего вокруг.
Он почти добрался до вершины, чувствовал уже, что осталось всего несколько шагов, различал уже звезды в просветах дубовых крон, когда нахлынула снизу волна кровавого запаха и могучая рука, ухватив Тишку за рубаху, опрокинула его назад, во тьму.
– Ничему жизнь не учит, пастух, – прошипела на ухо собачья пасть, которую еще совсем недавно видел он мертвой и окоченевшей. – Тебя выследить – милое дело. Хоть откуда…
Тишка обмяк, словно сцапанный за шкирку котенок. Страх погас вместе с надеждой. Видать, не избежать все-таки Геенны Огненной.
– Думаешь, батя твой долго молитвочки читал? – спросила неразличимая во мраке собачья пасть, и в могильном, тусклом ее голосе явно слышалась насмешка. – Не-е-ет, он дождался, пока ты отойдешь чуть-чуть, и в избе заперся. Должно быть, хочет оборотня с цепи спустить – но так, чтобы самому в клыки не попасть.
Тишка ничего не ответил. И не думал отвечать. Вообще не думал, не понимал, не чувствовал. Он не знал даже, открыты его глаза или нет – настолько здесь было темно и пусто. Впрочем, собачья пасть не нуждалась в ответах.
– Сестрица твоя, так ведь? – сказала она чуть погодя. – Оборотень? Сперва думал, может, мать, старикова жена то бишь. Но мать бы от горя давно уже себя сожрала…
Псоглавец повалил пленника наземь, ухватил за правое запястье и поволок куда-то, ровно и почти бесшумно шагая сквозь тьму. Ветки впивались Тишке в кожу, трава секла лицо, кочки больно мяли ребра. Он не сопротивлялся, не пытался вырваться. Хватка была железной, точно оковы, державшие Пелагею в подполе. Чтобы высвободиться из таких, нужно самому стать дьявольским зверем, исчадием Ада Всеядца.
Не замедляя шага, псоглавец начал подниматься по склону. Пленника он тащил вверх без всякого труда, как набитый травой мешок. Тишкино плечо стремительно наливалось жгучей болью, но из губ не выходило ни звука. Вокруг тоже царила тишина: волки умолкли, ветер унялся, и только где-то далеко пронзительно и обреченно вскрикивал сыч. Должно быть, молил Господа, чтобы все закончилось поскорее.
Наконец псоглавец выволок Тишку из оврага, из-под густых дубовых крон. Небо было полно звезд. Костяная луна висела низко, и пятна на ней складывались в звериный след.
Прямо под луной, почти упираясь в нее коньком, чернела крыша Тишкиного дома. Ненавистного, насквозь пропитанного горем дома, из которого он трижды сегодня уходил и к которому сейчас в третий раз возвращался.
Псоглавец поднял Тишку и встряхнул за плечи, приводя в чувство. Желтые собачьи глаза смотрели ехидно, посмеивались. Не было в них ни капли жалости – ни к несчастному пастуху, ни к несчастной сестре его, ни к миру, полному зла, ни к себе самому, – и Тишка не мог отвести взгляд, уверенный, что, стоит только отвернуться или моргнуть, в глотку непременно вопьются клыки.
Вокруг, в темноте, топтались волки. Он слышал их мягкие шаги и частое дыхание, чувствовал, как движутся мимо ног большие поджарые тела. Стая собиралась возле нового вожака и ждала приказаний.
– Ну что, пастух… – прохрипела собачья пасть. – Сейчас решим, куда тебе дальше. Жить хочешь?
От этого вопроса Тишка вздрогнул, попытался что-то сказать, но слова вязли во рту, как в болоте, и тогда он принялся кивать, усердно и торопливо, будто боясь недостаточно точно выразить мысль.
– Хорошо… – Псоглавец облизнул клыки длинным языком. – Значит, зови сестру.
– Что?.. – едва выдавил из себя Тишка.
– Зови сестру. Крикнешь ее, она явится, я ее убью. Все просто.
– Она не придет, – замотал головой Тишка. – Она не узнаёт меня, когда… когда обращена.
– Чушь! – фыркнул псоглавец. – Будь это так, вы бы с батей уже давно покоились в могилах, кое-как сложенные из кусков. Она любит вас и потому не трогает, позволяет запирать себя, сажать на цепь, как дворовую псину. Несмотря ни на что.
Тишка вспомнил, как совсем недавно ждал, но не дождался смертельного удара в непроницаемой темноте погреба. Могла ли Пелагея расправиться с ним, достать лапой до сердца или горла, как достала до прижатой к груди деревяшки? Наверняка.