Порой это ему удавалось, и с тихим, почти робким от избытка чувством счастья он окидывал ее влюбленными взглядами. Бэти в своем воскресном платье из черного матового шелка, оживленного только белым отложным воротником и кружевными манжетами, стройная, высокая, гибкая, была действительно прекрасна. Ее свежее личико, окруженное крупными завитками пепельных волос, цвело на этом черном фоне, как распускающийся цветок яблони, дышало весной и счастьем, а ее довольно крупный алый детский рот дрожал улыбкой и был полон сладких, знойных обещаний.
Бэти была счастлива. Обед прошел в общем довольно мирно, тетки молчали, Джо был дома, отец был спокоен, а он, Зен, сидел рядом с ней, да, сидел рядом с ней, и так близко, что ей вдруг непреодолимо захотелось прикрыть ему руками усы и поцеловать в самые губы. Но она лишь печально вздохнула, покраснев от этой неосуществимой мысли, и ласкала сияющими глазами его красивое, немного усталое лицо, и светлые глаза, и хищные губы, и манящую улыбку, спрятанную в уголках рта, добрую, обезоруживающую улыбку.
— Мисс Бэти обещала сказать мне одно слово, — шепнул он.
— Какое? Не помню. Когда и что я вам обещала?
— Там, на Странде, когда мы утром шли, — настаивал он.
— Нет, сейчас нельзя, услышат, нет, Зен, после... — испуганно просила она.
— Жду и томлюсь, хочу, чтобы вы исполнили обещание.
— Только... только, вы на меня не глядите, закройте глаза!...
— Уже ничего не вижу, только слышу.
Он придвинул голову еще ближе, а Бэти, зардевшись и чувствуя легкую дрожь, робко и страстно стала шептать ему бессмертное: люблю. Шептала долго, иногда прикасаясь горячими губами к его уху, отчего он сильно вздрагивал, прижимая еще крепче голову к ее лицу, и сам шептал отрывистые жгучие слова, которые будто пламенем обжигали ее сердце. Каким-то последним усилием воли она отодвинулась от него и, тяжело дыша, сидела с сомкнутыми глазами, полная глубочайшей радости и вместе с тем странного сладкого трепета.
Они уже не могли разговаривать, даже не смотрели друг на друга, охваченные чувством упоения. Они только невольно и неудержимо склонялись друг к другу, как цветы, наполненные ароматом, клонятся в знойные ночи или как сонные деревья тянутся к журчащему потоку в весеннюю ночь, тоскующую и мечтающую о еще далеком солнечном дне.
Наступила сонливая, мертвая тишина. Все сидели неподвижно, даже Дик исчез, только иногда где-то из-под земли, как бы прямо из-под дома, вырывался короткий неумолимый гул проносившихся каждые две-три минуты поездов да по временам раздавались меланхолические вздохи мисс Долли, заглядевшейся в невозвратные дали дорогих лет и событий; время от времени шевелился старик, бросая тревожный взгляд на сына, и снова погружался в неподвижность, спеша прикрыть ресницами блеснувшие на глазах слезы.
Вечер тянулся медленно, словно минуты шли усталым, сонным шагом, как немые, безымянные прохожие, никому не известные, не нужные, о которых никто никогда не вспомнит.
— «Ибо от одежды исходит моль, а от женщины злоба змеиная», — неожиданно прозвучал громкий и вдохновенный голос мисс Эллен. Все вздрогнули, как бы вдруг пробудившись, Бэти вскочила с места, а старик разразился громким хохотом, а потом злорадно заметил:
— Сами пророки тебя будят? А? Сквозь сон — и такая великолепная цитата! Как это там было?
Но так как на камине часы стали вызванивать десять, то мисс Эллен не ответила, заслонив библией испуганное лицо, а Джо, сидевший против отца, встал и обратился к Зенону:
— Нам уже пора!
— Что, в десять часов домой? Этого еще никогда не бывало! — воскликнула Бэти.
— Отец утомлен, и все какие-то сонные, — оправдывался Джо.
— Нисколько, я сегодня великолепно себя чувствую и охотно посижу с вами еще, даже сыграл бы с тобой в пикет, а то я давно не играл.
— Сыграем, я не прочь, — оживился Джо.
Дик быстро приготовил все необходимое, и они углубились в игру. Вдруг старик, понизив голос, спросил:
— Так это уже достоверно известно, что полк идет на войну?
— Совершенно достоверно, потому что не только день, но и пароходы для перевозки уже назначены.
— А после высадки прямо в огонь?
— Вероятно.
Мистер Бертелет разозлился, стал ругаться и стучать палкой об пол; подбежала испуганная Бэти.
— Отец, дорогой мой, нельзя так волноваться, доктор запретил, — просила она, обвивая его голову руками.
— Ладно, ладно, уже молчу... Ну как тут не волноваться, когда... когда Джо сдает карты, словно он первый раз в жизни держит их в руках.
Узнав о причине гнева, Бэти ушла успокоенная. Она была как-то особенно радостно настроена и закидывала Зенона бесконечными вопросами.
Тот отвечал весело, часто даже шутливо, и Бэти после каждого слова разражалась громким смехом. Она искренне смеялась, но в то же время с трудом удерживалась, чтобы не спросить о Дэзи; это имя становилось для нее ненавистным, обжигало губы и наполняло ее каким-то безотчетным страхом, но в то же время порождало в ней мучительное, болезненное любопытство. Зенон начинал это чувствовать по ее отрывистым и спутанным словам и по тем пропускам и недомолвкам, которые появлялись среди обычных ее расспросов о каждом дне, проведенном вдали от нее, о знакомых, о его занятиях; а иногда он ясно видел по немым, невольным движениям ее губ, что там, за ними, скрывается это грозное имя, оно, как раскаленное острие, обжигает ей гортань, но произнести его она еще не смеет. И он не хотел допустить до этого и, сам не зная почему, боялся этого вопроса, а потому старался быть веселым, остроумным, рассказывал смешные анекдоты, лишь бы оттянуть этот момент или совсем избежать его. Но разговор обрывался, темы быстро исчерпывались, наступали все чаще и все продолжительнее беспокойные паузы, во время которых глаза их пугливо избегали друг друга.
К счастью, мисс Долли подсела к ним и стала с необыкновенным возмущением говорить о пьесе Дюма, которую она видела несколько дней тому назад с Саррой Бернар в главной роли.
Мисс Долли была страстной ненавистницей мужчин, даже председательствовала в клубе «Независимые женщины», возвещала грядущий матриархат и пламенно боролась за женское равноправие. Теперь она яростно набросилась на модный дюмасовский лозунг: «Tue-la».
— Преступная и позорная глупость — подобная теория! Убей ее? А за что? И кто имеет право решать судьбу женщины, кроме нее самой? Кто? И в чем же ее вина? Что не хочет быть его собственностью, что вырывается из-под деспотизма, что требует себе прав и свободы, что хочет жить своей собственной, независимой жизнью? И за это — убей, закуй в кандалы, брось на самое дно страданий и позора, растопчи ее душу и сердце, лиши ее человеческого подобия, — пусть неустанно дрожит под взглядами своего повелителя, пусть стоит на коленях и угадывает его мысли, пусть будет его эхом, тенью, рожает детей и остается униженной, покорной и безгласной рабой! Так должно быть, потому что так хочет господин, потому что господин устанавливает законы, господин имеет силу, власть и деньги! А если она в чем-нибудь не подчинится, убей ее! Так происходит в жизни, а тут вдруг появляется плюгавый француз и осмеливается провозглашать со сцены эту возмутительную теорию, а мы слушаем и серьезно рассуждаем об этой глупой и злой фразе! Ах, сестры-женщины, жертвы мужского насилия!