— Остановитесь, возлюбленные!
Голос этот, полный сочувствия, звонко-трепетный, удержал Андрея Федоровича посреди шага, и точно так же повис в воздухе сопровождавший его ангел.
Люди шли, навстречу и обгоняя, и словно не замечали неподвижности одного из своих. Зато ангелы, спешившие по своим неотложным делам, услышали голос, увидели, к кому он обращен, и замерли, боясь упустить хоть единое слово.
Но как раз слова-то они и не услышали.
Не было в нем нужды.
Ведь и Андрей Федорович, и ангел прекрасно знали, что мог им сказать Голос. Они сами себе это не раз повторяли. Поэтому теперь ждали упреков, ждали и приказаний.
Молчание Господа есть пространство, в котором душа сама себе говорит правду.
— Сойди с этого странного пути, — сказал себе Андрей Федорович от Божьего имени. — Довольно было мук и страданий. Святая ложь тоже имеет пределы.
— Тебе не было приказано сопровождать человека, который сам, своей волей, призвал тебя, — сказал себе ангел. — Этот человек от горя лишился рассудка, но есть кому о нем позаботиться. Твое же место — там, где ангелы, проводившие своих людей в последний путь, ждут следующей жизни.
Андрей Федорович хотел было повторить в тысячный раз, что должен отмолить умершую без покаяния и причастия Аксиньюшку. И вдруг ощутил, что не в силах произнести этих прекрасно придуманных слов.
— А он — прощен?..
И надежда была в этих словах, и неожиданно — вызов Тому, кто так внезапно и жестоко взял у Ксении возлюбленного мужа.
— Нет?..
Ксения вздохнула.
— Испытываешь… А я и сама себя еще строже испытаю!
И не было больше рабы Ксении — а был всему Санкт-Петербургу известный Андрей Федорович. Шел он, шел, замер, беззвучно открылся несколько раз его рот, а потом пошлепал Андрей Федорович великоватыми для его ног башмаками, бормоча привычную молитву Иисусову.
И ангел, который только было собрался оправдаться, объяснить, что нельзя человеку вообще без хранителя, лишь руками развел — и поспешил следом.
* * *
Странный образ этого мира явился Андрею Федоровичу.
Он сидел на невском берегу, завернувшись в старую епанчу, и наблюдал за ледоходом. Был апрель, крупные льдины уже прошли, теперь к заливу плыла мелочь. Его поразило, что на каждом сером осколке сидит чайка. А более того — что чайки, словно договорившись, едут к заливу хвостами вперед.
И не так ли жизнь человеческая протекает, думал Андрей Федорович, плывешь и видишь целый мир, оставшийся за тобой, весь пройденный путь, и ни вершка того пути, что ждет завтра. А коли льдина столкнется с другой или еще как-то пострадает — чайка снимется и беззаботно пойдет кружить, белая и чистая… и что бы сие означало?..
Рассуждения Андрея Федоровича были в самом начале, когда он заметил, что на низком берегу кроме него и чаек есть еще кто-то. Девочка лет семи-восьми, в платке поверх шубки, спустилась к самой воде и пыталась что-то поймать прутиком. При этом опасно наклонилась…
Андрей Федорович окаменел. Позовешь — вздрогнет и упадет!
— Господи!.. — взмолился он. Вся его молитва уложилась в одно слово.
Девочка продолжала игру. Беззвучно встав, Андрей Федорович увидел, что она задерживает щепочки, заставляя их плыть в крошечную гавань, и тянется за ними все дальше и дальше. Он осторожно подошел — и не хрустнул, не скрипнул крупный речной песок. Тогда он наклонился — и с неожиданной ловкостью схватил девочку в охапку. Она закричала, забила в воздухе ногами, но Андрей Федорович уже отбежал от воды подалее и опустил ее наземь.
Увидев его лицо, девочка словно захлебнулась криком. То ли в лице было нечто, вызывающее страх, то ли — просветление, Андрей Федорович не знал, да и не задумывался. Сейчас важнее всего было — отдать ребенка матери. Он опустился перед девочкой на колени.
— Как тебя звать, голубушка? — спросил он, но не услышал ответа. Не сразу до него дошло, что слова-то и не прозвучали — голос, целыми днями пребывавший в бездействии, поскольку молитвы читались беззвучным шепотом, или при нужде срывавшийся на крик, оказался бессилен произнести сейчас тихое и ласковое слово. Серебряный голос, ангельский, неповторимый… когда же это было?..
— Как звать тебя, лапушка? — уже более внятно спросил Андрей Федорович.
— Варенькой, — отвечала девочка.
— А где ты живешь?
— А там, — девочка показала рукой.
— Давай-ка я тебя домой отведу. Негоже одной по берегу гулять. Не ровен час, поскользнешься, упадешь.
— Не упаду, — уверенно ответила девочка. — У меня знаешь кто есть? Матушка сказывала — у меня ангел-хранитель есть! Я всегда ему на ночь молюсь. Он меня бережет.
Хотел было сказать горькое слово Андрей Федорович — да удержался.
А по берегу уже шли торопливо две женщины, старая и молодая.
Увидев, что дитя беседует с коленопреклоненным мужчиной, обе кинулись на выручку. Мало ли что мужчина затевает. Но молодая, подбежав первой, вздохнула с облегчением.
— Это ты, Андрей Федорович?
— Заберите дитя. Нехорошо у воды играть, — с тем Андрей Федорович поднялся и пошел прочь. Женщина его нагнала.
— Куда ты? Вот, копеечку возьми! Как ты любишь — царь на коне!
Она протянула старую потертую копейку, и Андрей Федорович принял.
Когда женщина отошла и стала выспрашивать дочь, он повернулся. Словно почувствовав его взгляд, повернулась и Варенька.
Потом ее повели домой, и она все озиралась, а он, идя следом, так и ждал мига, когда их глаза снова встретятся. Заметив это, женщины остановились, а старенькая решительно направилась к Андрею Федоровичу.
— Сделай милость, зайди к нам, не погнушайся угощением. Ради дитяти… Мы — Голубевы, припомни, Андрей Федорович, мы тут неподалеку живем.
Андрей Федорович вздохнул. Он не знал — будет ли грехом нарушить епитимью, которую сам же на себя наложил. Когда же это он решил, что ни часа более не проведет под крышей дома? Когда?
Но и Варенька смотрела на него, не отводя глаз.
Невесомо-теплое коснулось плеча. Прикосновение ангельской руки было как дыхание. И оно чуть подтолкнуло.
Немного тепла — вот чего вдруг страстно пожелалось душе!
Дав себе слово, что визитация не затянется, Андрей Федорович кивнул.
* * *
Государыня изволит читать Вольтера!
Стало быть, хошь не хошь, садись да читай. Иначе в собрании и рот раскрыть неловко. А коли САМА к тебе с вопросом обратится — опозоришься навеки. Вот вельможа, отнюдь не желая позора, и набивал себе голову измышлениями французского философа. А в приватной беседе жаловался приятелю-батюшке: трудно увязать безверие язвительного француза с той верой, каковая имеет быть в сердце каждого порядочного человека. Государыня и службы выстаивает, и постится, и причащается, и верует вполне искренне, а надо же — Вольтером увлеклась! Вот и ходишь по самой грани — как бы не сморозить нелепицы…