Ее вопрос остается без ответа.
– Но ты же скажешь нам еще что-нибудь?
И доска наконец оживает.
– Я… заставлю… вас… дрожать… от ужаса… – вслух читает хозяйка.
– Напомнил мне директора из моей старой школы, – поддразнивает парень в феске. – И как ты это сделаешь, приятель?
«Я-В-С-Т-А-Н-У-У-В-А-Ш-Е-Г-О-П-О-Р-О-Г-А-И-П-О-С-Т-У-Ч-У».
«Я-З-В-Е-Р-Ь».
«З-М-И-Й-И-С-К-У-С-И-Т-Е-Л-Ь».
– Это еще что за чертовщина? – бормочет пьяная девица, едва заметно отклонившись назад.
– Ничего это не значит. Просто тарабарщина какая-то, – одергивает ее хозяйка, но очевидно, что ей тоже не по себе. Она резко оборачивается к ловеласу в феске. – Это ведь ты двигал планшетку!
– Вовсе нет. Клянусь! – Он наивным детским жестом крестит сердце.
– Почему ты здесь, приятель? – Джордж обращается к доске.
Планшет движется так быстро, что ребята едва успевают разобрать слова.
«В-М-О-И-Х-Р-У-К-А-Х-К-Л-Ю-Ч-И-О-Т-А-Д-С-К-О-Г-О-Н-Е-Б-Ы-Т-И-Я».
«Г-Р-Я-Д-Е-Т-Р-А-С-П-Л-А-Т-А-А-Р-М-А-Г-Е-Д-Д-О-Н-У-Ж-Е-З-Д-Е-С-Ь-В-А-В-И-Л-О-Н-С-К-И-Е-Б-Л-У-Д-Н-И-Ц-Ы».
– Сейчас же прекрати все это! – восклицает хозяйка.
«Б-Л-У-Д-Н-И-Ц-Ы-Б-Л-У-Д-Н-И-Ц-Ы-Б-Л-У-Д-Н-И-Ц-Ы», – надрывается планшетка. Ребята отдергивают руки прочь от гадкой штуковины, но она продолжает двигаться сама собой.
– Остановите его! Сделайте так, чтобы он прекратил! – визжит одна из девиц. Но даже испорченные нью-йоркские юнцы, которых уже ничем не удивить, бледнеют и испуганно пятятся назад.
– Замолчи, дух! Прекрати немедленно! – требует хозяйка.
Планшетка замирает. Все присутствующие с ужасом глядят друг на друга. В соседнем зале после перерыва собирается оркестр и начинает исполнять зажигательную мелодию.
– Аллилуйя! Пойдем, детка. Покажу тебе, как танцуют «блэк боттом»[6] настоящие головорезы, – пьяная девица с трудом поднимается на ноги и увлекает за собой парня в феске.
– Куда вы, подождите! Мы еще должны попрощаться с духом, согласно ритуалу! – взмаливается хозяйка, глядя вслед гостям.
Джордж обвивает рукой ее талию.
– Только не говори мне, что Страшный Джон смог тебя запугать.
– Но мне…
– Ты же знаешь, что это наш приятель похулиганил. – Дыхание Джорджа приятно щекочет ее ухо. – У него свои методы, тебе ли не понимать.
Конечно же, она все понимает. Это наверняка шуточки их мерзкого дружка, он хотел разыграть их. Но теперь ее никому не обдурить. Ей ведь уже стукнуло восемнадцать, ее ждет сладкая жизнь, где череду вечеринок будут сменять танцы и балы, и так до бесконечности. Что ни утро, что ни вечер – все равно – разве мы не веселимся? Все ее страхи позабыты, теперь они кажутся жалкими и беспочвенными. Вечеринка гремит в ночи, ковры скручены в рулоны, чтобы расчистить место для танцев, и гости отрываются вовсю. В воздухе разлетаются длинные жемчужные нитки, мелькают короткие прямые платья. Каблуки ритмично стучат о деревянный пол. Воздетые в воздух руки, загустевший от алкоголя и эмоций воздух – словно ожил какой-то сумасшедший коллаж в дадаистском стиле.
Хозяйка вечеринки забрасывает уже никому не нужную доску Уиджа в ящик стола, где она скоро будет позабыта, и бежит в ярко освещенную электрическим светом гостиную – изобретение Эдисона стало последним писком моды. Там она беззаботно окунается с головой в последнюю вечеринку уходящего лета.
Снаружи ветер задерживает дыхание на мгновение и вдруг, словно сорвавшийся с цепи пес, яростно бросается вперед по проспектам и переулкам. Срывает модные шляпки-клош с нарядных головок двух молодых особ, которые выгуливают стриженого пуделя на Ист-ривер и обсуждают обстоятельства смерти Рудольфа Валентино. Затем ветер летит дальше, мимо кварталов, залитых неоновыми огнями, мимо громыхающего по Второй авеню трамвая, сотрясая окна в домах бедняков, пытающихся досмотреть остатки снов, до того как настанет неумолимое утро с протяжными автомобильными гудками, громыханием тележек и трамваев – тех самых чистильщиков ботинок, что работают дни напролет на Юнион-сквер, газетчиков, выкрикивающих скандальные заголовки на Таймс-сквер, молоденьких телефонисток, жадно разглядывающих модные пальто в витринах дорогих бутиков. Величественные небоскребы нависают над спящим городом, словно равнодушные боги из стали и стекла.
У входа в джаз-клуб ветер замирает, словно пораженный залихватской мелодией, какофонией из надрывного рева труб, экспрессивных фортепианных проигрышей и смеси блюза и рэгтайма такой силы, будто она хочет всколыхнуть безмятежный городской горизонт.
На Боуэри под нарядным навесом театра бушует танцевальный марафон. Конкурсанты – молоденькие девчонки со своими приятелями – самоотверженно крутятся в унисон, готовые зубами и ногтями вырвать у жизни все те голубые мечты, что навязывает им реклама в газетах и по радио. Их ноги, стертые туфлями, ноют от волдырей, но в глазах горят звезды. Еще дальше, в центре города, на Великом Светлом Пути, прозванном так за ослепительную иллюминацию, выплывают в ночь хозяева жизни, властители умов и сердец. У выходов и у ворот покорно ждут фанаты в надежде ухватить хотя бы отблеск невероятного сияния какой-нибудь новомодной актриски или певички, получить автограф бродвейской звезды. Это время расцвета преходящей славы, сладкой жизни, легкой поживы и головокружительных излишеств. Люди переполнены жаждой ярких впечатлений и исполнения тайных запретных желаний.
Но ветру вся эта суета побоку – он всего лишь ветер. Ему не хочется стать модным радиоведущим или удачливым предпринимателем. Он не станет спешить в офис поутру, не влюбится без оглядки в Дугласа Фэрбэнкса[7], не будет горланить песни с «улицы жестяных сковородок»[8], полные сожаления, мук несчастной любви или безудержного веселья. (Разве мы не веселимся, детка?) Равнодушным призраком он проносится мимо скотобоен на Четырнадцатой авеню, мимо тех несчастных, что вынуждены торговать собой на темных переулках. Где-то неподалеку Госпожа Свобода вздымает факел во тьму, зовя к причалу всех бегущих от войны, голода и безнадежности. В свою землю обетованную.
Ветер заметает дешевые многоквартирные дома, где многие из мечтателей со звездами в глазах бесславно окончили свой век, успев дать новую жизнь сотням таких же, вынужденных теперь влачить существование в нищете и запустении, безрезультатно катить в гору камень забот, как Сизиф. Ветер треплет сушащейся на веревках одеждой и спешит дальше по темным переулкам, где даже в этот час голодные, оборванные дети шарят по помойкам в поисках чего-нибудь съедобного. Этот ветер вечно путешествовал по земле. Он видел все ужасы жизни, выступал молчаливым свидетелем на сожжениях ведьм, проследовал за изгнанными индейцами вдоль Дороги Слез, наблюдал, как из рабовладельческих судов выгоняют испуганно моргающий живой товар: у этих людей не было никакой собственности, кроме невыносимого горя. Когда Линкольна поразила пуля злодея, ветер был там. Он разносил запах пороха на Сражении при Энтитеме. Он скитался с дикими бизонами и невесомыми, как перья, пальцами, касался островерхих шляп пуритан. Он разносил слова любви и превращал слезы в мутные соленые дорожки на таком количестве лиц, что невозможно сосчитать.