И снова передо мной стоит неулыбчивая сосредоточенная девчонка. Из наушников выбивается виолончель (и чего я к ней привязалась?), взгляд уперся в белый камень.
«Юлечка, ты в наших сердцах».
Серые сумерки сглатывают цвета, все делают однотонным. Белый камень полыхает в темноте как факел. И черная фигура передо мной – как черная дыра, как поглотитель всего сущего. Меня притягивает к этой черноте. Приподнимает, заставляет идти.
– Совесть есть? – раздалось из темноты. – Дома заждались! Все извелись там уже. А кому-то хочется своим задом холодный камень согреть.
Это моя бабушка. Есть у нее дурацкая привычка бегать меня искать. Скоро вся деревня смеяться будет. Все вечером своим ходом домой идут, а я под конвоем. Такова се ля ви.
Я спрыгнула с камня. Отряхнула джинсы. Чего-то и правда не заметила, как темно стало.
– Он не холодный.
– Это врачу будешь рассказывать, когда у тебя по попе чирьяки пойдут.
Моя бабушка создание простое и незатейливое. Живет по извечным правилам. Сидишь на холодном – фурункулы вскочат. Пьешь холодное – горло заболит. Ешь неразогретое – живот заболит. Ходишь в кедах – ноги заболят. Что там еще осталось? А! На улице без шапки – менингит верный. А по мне, так я давно с этим ворчанием схватила мозговое воспаление.
– Ну и что ты здесь сидишь? Ночь на дворе, а ты сидишь! Разве не слышала, как коров по домам разводили?
Это тоже из старорежимного – ориентироваться на внешние звуки. Гудок – пора на завод, колокол звенит – иди в церковь, корова мычит – по домам. И вставать, конечно, с первыми петухами. И ложиться с последними кошками.
И как она меня здесь нашла? Наши по вечерам у памятника сидят. Там магазин, там фонари. А тут темно. И нет никого. Только я и хожу.
– Вставай, вставай! – ворчит бабушка. – Примерзла уже к этому камню. Прямо приворожили тебя. Сидеть больше негде. Как проклятие какое. То на речке пропадаешь, то к затону бегаешь. Словно одного человека, лежащего здесь, недостаточно. Ходишь и ходишь, ходишь и ходишь.
Хочется спросить, знает ли она эту Юлечку, но лень.
Поднимается легкий ветерок. Шуршат ивы. В темноте кажется, что что-то большое переваливается в кроне деревьев, трещит ветками. Такая здоровая черная клякса, с множеством ножек. От ветра она начинает стекать вниз, капать на землю, чавкает под ногами, хватает за лодыжки, утягивает под землю.
Бабушка заставляет идти. У меня очень убедительная бабушка, кого хочешь заговорит. Не хочешь, а делаешь.
– Проснись уже, – толкает меня в плечо бабушка, и приходится шагать быстрее. – Я говорю, говорю, а ты не слышишь! Добром-то это не кончится. Ну ничего, вот мать-то приедет… Ты хоть под ноги смотри. Идешь качаешься. Замерзла?
С чего мне замерзнуть летом? Пускай и в августе. Просто речка. Она журчит, заставляет смотреть на себя, представлять. Например, утопленников.
Мостки скрипят. Вокруг столбиков бурлит река. Здесь неглубоко, поэтому река разгоняется, стаскивает с берега песок, кидает его на сползшее в русло дерево. Вода плещется, зовет. Как же этого парня звали? Родственника. Который утонул. Лет двенадцать ему уже было. Я могу представить, как это случилось.
Жарко. Лето. Все побежали на пляж. Деревня на высоком холме. Скатился вниз кубарем, распугал ласточек-береговушек, что в песочном склоне норки сделали, повизгивая, перебежал ручей, продрался сквозь густую траву – и бултых с разбегу, чтобы дух захватило. Народ вокруг тоже плещется, брызгается, парни друг у друга на плечах висят, девчонки сторонкой осторожность проявляют. А ты вроде как уже и не плывешь. Уже внизу. Видишь одни ноги. А головы всех где-то там, далеко. Изломанные, неверные. Все становится размытым. Последнее, что до тебя доносится, – это крик. Истошный. И бурление воды начинается, потому что все бегут. Как же его звали? Кажется, Миша. Или Василий. Такое простое имя. Я на кладбище видела. В овале портретик. Ушастенький. Леня. Да! Леня.
– Нет, ты совсем очумела со своими походами, – врывается в мои представления бабушка. – Ты же сейчас упадешь! Эй, слышишь? Речку-то перейди! Что ты там в воде нашла? Отомри, отомри! Нечего здесь стоять. И в воду больше не лезь. Ильин день[1] прошел. Вся нечисть в воду вернулась.
Вода вообще штука притягательная. На нее можно бесконечно смотреть. Даже в темноте. Видно, как там что-то плещется, и уже оторваться не можешь, будешь клониться, пока головой туда не уйдешь.
– Не стой, не стой, иди, – зудит бабушка. – Это все суседок[2] тебя тревожит. Нечего по ночам шастать. Растеребил, растревожил. Да и водяной шут[3] тоже хорош. На речку чтобы больше не ходила. Поняла? Шурка верно говорит: сглазили тебя, дурное что наслали, иначе не сидела бы на этом камне. Надо тебя в церковь сводить да к бабке-шепталке.
О! Вот это мне нравится больше всего. Двадцать первый век, а они чуть что – в церковь. Но при этом все валят на домового и лешего. Как же у них домовые с церковью в голове укладываются? Да еще бабка-шептунья. Я даже знаю, где они ее найдут. От нашей деревни туда, вдоль реки, километров пять, большое такое село. Гостешево. Там была когда-то церковь. Огромная, с высоченной колокольней, с широким основательным куполом. Умели люди жить. И принадлежало это все княгине Дашковой. Той самой, что подругой Екатерине Великой была. Ее сюда, бедную, сослали, в село Троицкое. Она все чинно сделала – усадьбу забабахала, театр, мельницу и церковь. Все это потом развалилось. Церкви тоже позакрывались. У нас вот в Троицком восстановили. Потому что в той церкви княгиню и похоронили. Могилу нашли, новую табличку повесили, а заодно и церковь отреставрировали. А в Гостешево не восстанавливали долго. Она до сих пор стоит – стены обтерханные, на крыше растет рябинка. Алые ягоды полыхают на фоне проржавевшей маковки. Внутри я там не была – на двери замок. Наверное, служба какая-то там проходит. Есть даже община и активисты. Эти активисты поставили стенд, а на нем разные исторические справки вывешивают. Оказывается, в восемнадцатом веке в селе Гостешево было 78 дворов, в которых жили 341 мужская душа и 364 женские. Семьсот человек, по десять на дом. Круто. В нашей деревне летом и ста человек не наберется, а зимой тут с десяток остается, хотя домов штук сто-то есть.
Значит, в церковь меня поведут в Троицкую, а к бабке – в Гостешево. Есть там такая баба-яга, в крайнем доме живет, на отшибе. Там все как в сказке будет. Дом в землю врос, баба-яга на печи сидит, нос к губе загибается, мхом покрылась…