Этот вид спорта был, конечно, вне закона. Если бы нас застигли на месте преступления, мама бы подняла вселенский крик, а отец отстегал бы нас как маленьких. И за лестницу, и за узкую балку, откуда можно было запросто загреметь, не дотянув до надежного стога, и, значит, хрястнуться о жесткий дощатый пол, так что костей не соберешь.
Но искушение было слишком велико. Известное дело — папы-мамы дома нет… продолжать, я думаю, не надо.
В тот день, как всегда, мы с Китти стояли у подножия лестницы и, глядя друг на друга, испытывали это болезненно-сладкое чувство страха, смешанное с радостным нетерпением. Лицо Китти разрумянилось, глаза потемнели и отливали каким-то особенным блеском.
— Ну, кто смелый? — начал я.
А Китти:
— Уж не ты ли?
А я:
— Дамы проходят первые.
А Китти:
— Проходят, а не прыгают.
Она потупила глазки — вылитая пай-девочка. А вообще-то у нас в Хемингфорде она слыла отчаянной, но так уж она решила. Не прыгать первой.
— Ладно, тогда я пошел.
В тот год мне исполнилось десять: худющий я был, как скелет, и весил не больше сорока. Восьмилетняя Китти была легче меня на девять килограммов. Лестница нас всегда выдерживала, а значит и впредь, считали мы, будет выдерживать; подобная философия нередко приводит к печальным последствиям — и отдельных людей, и целые народы.
В тот день я нутром это почувствовал, исполняя в воздухе все более странные па по мере продвижения вверх по гуляющей лестнице. На середине я, как всегда, представил себе, что будет, если лестница подо мной вдруг охнет и испустит дух. Я продолжал подниматься, пока не ухватился за поперечную балку, еще немного — и, навалившись на нее животом, я глянул вниз.
Обращенное ко мне лицо Китти превратилось в безликий маленький овал. Сама она казалась куклой в выцветшей клетчатой рубашке и голубых брючках. Над моей головой в пыльном царстве карнизов и навесов неугомонно щебетали ласточки.
И снова игра:
— Эй, там, внизу! — выкрикнул я, и голос мой уплыл вместе с частичками мякины.
— Эй, там, наверху! — донеслось в ответ.
Я встал на ноги. Качнулся, обретая равновесие. Как всегда, ни с того ни с сего задуло отовсюду… или это мне только так казалось. С колотящимся сердцем, шажочками я двинулся вперед, балансируя в воздухе руками. Прямо передо мной промчалась ласточка и чуть не оборвала это захватывающее путешествие. Я был весь во власти страха.
Но в тот раз обошлось. Когда подо мной наконец замаячил спасительный стог, я опустил глаза и ощутил не столько ужас, сколько волнующий озноб. Миг предвкушения. А затем я шагнул в пространство, для пущего эффекта зажав нос двумя пальцами, и, как всегда, эта внезапная сила притяжения, грубо дернувшая меня за ноги — так и ухнул чугунной болванкой вниз, — едва не вырвала из моих легких вопль: МАМОЧКА, ПРОСТИ МЕНЯ, Я НЕ ХОТЕЛ!
Но тут я воткнулся в стог, врезался в него как снаряд, меня обдало клубами пыли и сладких запахов, а я еще куда-то погружался — будто в плотную массу воды, пока окончательно не замер в сенных недрах. Как всегда, я ощутил непреодолимое желание чихнуть. И услышал, как полевые мыши кинулись искать в стогу уголок поспокойнее. И испытал это удивительное чувство — точно я заново родился. Помнится, однажды Китти мне сказала, что, окунувшись в сено, она выходит из него свеженькая и чистая, как новорожденный младенец. Тогда я отмахнулся от ее слов — они были мне и понятны и непонятны — сейчас же, после ее письма, я снова и снова прокручиваю их мысленно.
Я вылез, а точнее выплыл из сена, и вот уже подо мной твердый дощатый пол. Сено забилось мне в штаны и под рубаху. Ошметки сена на тапочках и на локтях. А уж что делалось на голове, и говорить не приходится.
К тому времени Китти добралась до середины лестницы и продолжала карабкаться вверх; ее золотые косички подпрыгивали на лопатках, освещенные пыльным лучом осеннего солнца. Бывало, он горел не хуже сестренкиных волос, но в тот день ничто не могло поспорить с ее косичками — во всем амбаре не было ярче пятен.
Помнится, мне не понравилось, как прогибается лестница. Дунь — рассыплется.
А Китти уже стояла на поперечной балке, немыслимо высоко — теперь я для нее был куклой с запрокинутым белым овалом вместо лица, а ее голос плыл ко мне с частичками мякины, среди которых после моего прыжка царил настоящий переполох.
— Эй там, внизу!
— Эй там, наверху!
Она прошла по балке короткий отрезок, и только когда я увидел ее стоящей над спасительным стогом, только тогда меня немного отпустило. Я всегда за нее ужасно волновался, при том что она была ловчей меня и, я бы сказал, физически более развитой, как ни странно это может прозвучать — ведь она была младше.
Она подалась чуть вперед, на носки стареньких полукед, вытянула перед собой руки… И прыгнула «ласточкой». Вот говорят: это нельзя забыть, это невозможно описать. Я могу ПОПРОБОВАТЬ описать, но все равно вы не поймете, как это было красиво, как совершенно, — один из немногих моментов моей жизни, который и сейчас у меня перед глазами. Нет, все не то. Ни рассказать, ни описать это мне не дано.
Какое-то мгновение казалось, она парит на гребне одного из тех загадочных воздушных потоков, что прокатывались, похоже, только по этому сеновалу, — яркая ласточка с золотым оперением, какой Небраска еще не видывала. Это была Китти, моя сестренка, с заведенными назад крылышками рук, с изящно прогнувшейся спиной, — и как же я любил ее в этот короткий миг!
А Китти уже врезалась в стог — была и нету. Только фонтан соломинок и заливистого смеха. Я успел забыть, какой шаткой показалась мне недавно лестница, и пока Китти выбиралась из стога, уже был на полпути к цели.
Я тоже хотел прыгнуть «ласточкой», но в последний момент меня, как всегда охватил страх, и я просто полетел вниз этаким пушечным ядром. И, знаете, когда я вот так летел, в отличие от Китти, я не до конца верил в то, что стог окажется на месте.
Сколько продолжалась эта игра? Трудно сказать. Прыгнув еще раз десять, я посмотрел вверх: солнце ушло. Скоро вернутся отец и мама, а мы с ног до головы в мякине — улики налицо. Мы решили прыгнуть еще по разу.
Взбираясь по лестнице, я чувствовал, как она гуляет подо мной, и даже слышал, как — едва различимо — с натужным скрипом, миллиметр за миллиметром вылезают из отверстий разболтавшиеся ржавые гвозди. Впервые за все время я не на шутку, до смерти перепугался. Находись я где-то внизу, я бы скорее всего спустился, и дело с концом, но до балки было рукой подать, а уж балка-то не подведет. Оставались последние три перекладины, когда скрип разболтанных гвоздей стал явственней, и тут я похолодел — от ужаса, от очевидной мысли, что я зарвался.