В другой стене моей комнаты тоже есть небольшое квадратное окно, оно выходит в некое подобие шахты или колодца, ибо до стены соседнего дома не более шести футов. Ветер влетает в эту трубу порывами и, завывая, умирает в каменном жерле. Прежде мне никогда не приходилось слышать подобных звуков. Так я и сидел у камина в теплом пальто, слушая то вой ветра, то басовое гудение огня. Казалось, будто я на корабле, в море, и пол, точно палуба, ходит подо мной ходуном…
Октября 12. Если бы я был не столь одинок и не столь беден!.. И тем не менее я люблю свое одиночество и свою бедность. Одиночество заставляет ценить общество дождя и ветра, а бедность помогает сохранить здоровую печень и избавляет от соблазна впустую тратить время и волочиться за женщинами. Дурно одетый бедняк — не слишком желанный поклонник.
Родители мои умерли, а единственная сестра… Нет, она-то как раз не умерла — вышла замуж за богача. Они все время путешествуют: он — чтобы обрести здоровье, она — чтобы забыться. Я давно изгнал сестрицу из своей жизни по причине ее полного ко мне пренебрежения. Дверь за нею закрылась навсегда после того, как, не давая о себе знать целых пять лет, она вдруг прислала мне к Рождеству чек на пятьдесят фунтов. Чек, подписанный рукой ее мужа! Разумеется, я вернул его — разорвал на мелкие кусочки и вложил в конверт без марки. По крайней мере, получил удовольствие от мысли, что ей это послание даром не пройдет! Вскоре она прислала мне ответ, написанный пером столь толстым, что три строчки заняли всю страницу: «Видно, ты, как всегда, не в своем уме и к тому же груб и неблагодарен».
Надо сказать, я живу в вечном страхе, что безумие, которым были одержимы некоторые из моих предков по отцовской линии, может, пощадив два-три поколения, вселится в меня. Мысль, что я могу лишиться рассудка, не дает мне покоя, и сестра знает это. После вышеупомянутого обмена любезностями я и захлопнул со стуком дверь моего сердца теперь уже навсегда. Со стен, разбившись вдребезги, попадал драгоценный фарфор, с которого только и надо было что немного стереть пыль, — там хранились такие редкостные вещи! А в зеркала, украшавшие стены, я любил заглядывать порою, ловя в них туманные образы детства: зеленые лужайки, венки из маргариток, лепестки цветущих яблонь, сорванные ветром и унесенные прочь теплыми дождями, разбойничью пещеру — заветную цель дальней прогулки, яблоки, припрятанные на сеновале… Сестра была в то время моей неизменной спутницей. Но когда дверь захлопнулась, трещины рассекли зеркала сверху донизу, и навсегда исчезли видения, населявшие их. Теперь я совсем один. В сорок лет поздно заново заводить тесную дружбу, а все прочие отношения не стоят и стараний.
Октября 14. Спальня у меня небольшая — десять на десять футов. Она расположена ступенькой ниже передней комнаты. Погожими ночами в обеих комнатах на удивление тихо — в нашем глухом переулке совсем нет уличного движения. Если не считать бесчинств, которые порой устраивает здесь ветер, то наш тупик — поистине укромный уголок. В конце его, как раз под моими окнами, с наступлением темноты собираются со всей округи кошки. Они усаживаются в широкой нише слепого окна соседнего дома, и после половины десятого, когда ненадолго появляется почтальон, ничьи шаги уже больше не нарушают зловещего кошачьего бдения — ничьи, кроме моих собственных, да еще порой протопает нетвердой походкой хозяйский сын, «кондухтор».
Октябрь 15. Обедал в закусочной яйцами-пашот и кофе, потом прогулялся вокруг Риджентс-Парка. Когда вернулся домой, было десять часов. Насчитал ни много ни мало тринадцать кошек — все, как одна, серые, они жались к стене, прячась от ветра. Ночь стояла холодная, и звезды сверкали в иссиня-черном небе, как ледяные кристаллики. Кошки повернули головы и молча смотрели мне вслед. Под взглядом их немигающих глаз меня охватила странная робость. Пока я возился с замком, они бесшумно попрыгали наземь и припали к моим ногам, точно просили, чтобы я их впустил. Но я захлопнул дверь у них перед носом и поспешно взбежал наверх. В передней комнате, куда я вошел за спичками, было холодно, как в склепе, и в воздухе чувствовалась странная сырость.
Октября 17. Несколько дней трудился над глубокомысленной статьей, в которой не было места для игры воображения. Мне постоянно приходится обуздывать фантазию строгими доводами рассудка; я боюсь дать ей волю, ибо она заводит меня порою бог знает куда: то в заоблачные выси, то в преисподнюю. Никто, кроме меня, не понимает, как это опасно. Однако какую глупость я написал, ведь рядом нет никого, кто мог бы знать или понимать что бы то ни было! В последнее время мне приходят в голову странные мысли — мысли, которые прежде никогда не посещали меня: я думаю о лекарствах и снадобьях, о том, как лечить редкие болезни. Даже вообразить себе не могу, откуда это у меня, — никогда в жизни меня не волновали подобные вопросы. Вот уже несколько дней, как мне пришлось отказаться от моциона, ибо погода стоит ужасная; послеобеденные часы неизменно провожу в библиотеке Британского музея, куда мне открывает доступ читательский билет.
Сделал пренеприятное открытие: в доме водятся крысы. Ночами, лежа в постели, слышу, как они носятся по ухабам и ямам, которыми изобилует пол в передней комнате. Какой уж тут сон!
Октября 19. Обнаружил, что в доме живет маленький мальчик, вероятно сын «кондухтора». В погожие дни он играет в переулке — катает по булыжной мостовой деревянную повозку, у которой нет одного колеса, производя при этом душераздирающий грохот. Вот и сегодня… Крепился, сколько мог, пока не почувствовал, что нервы мои раздражены до крайности и что я не в состоянии написать больше ни строчки. На мой звонок явилась служанка.
— Эмили, не могли бы вы попросить малыша не шуметь? Невозможно работать.
Девушка удалилась, а мальчика вскоре позвали, и он исчез в кухонной двери. «Вот чудовище, — мысленно выбранил я себя, — испортил малышу всю игру!» Однако через несколько минут шум возобновился. «Нет, это он чудовище», — подумал я: теперь мальчишка волочил сломанную повозку по булыжникам за веревку. Я почувствовал, что мои нервы больше не выдержат этого испытания, и снова позвонил.
— Этот грохот должен быть немедленно прекращен.
— Да, сэр, — усмехнулась Эмили. — Понимаете, у тележки колеса нету. Конюхи хотели было починить, но малый уперся, не дам, говорит, мне так больше нравится.
— А мне до него нет дела. Шум надо прекратить. Я не могу работать.