Думал Янька думал: чово делать-то? И вот все же сыбразил. Укараулил Наталью, когда она в бане на заднем огороде мылась. Да кочергой дверь-то и подпер. Он в предбаннике сидит ждет, а там, в бане, жарища, долго не просидишь. Наталья-то – торк в дверь. А Янька ей из предбанника:
– Не выпущу! Испортила Дочку нашу, живая теперя не выйдешь! Угорай! – и матерно прибавил.
А колдуны матерно слово больно не любют. Чем матернее слово, тем, знай уж, тижельше им делатса.
Наталья видит – плохо дело. И стала она Яньку уговаривать:
– Открой, Яньк. Не узоруй. Какая такая Дочка? Я и не знаю. Люди про меня хвастают, а ты веришь. А у меня в печке дома пирога не вынуты, я уж и так скорея парилась, вполсилы, и пару хорошего – не дождалась.
А Янька знай матерно ругатся, не открыват.
– Видал тебя! – баит. – Знаю! Выправляй Дочку, такая-сякая, немазана-сухая!.. Ну, Наталья-то и поубещалась:
– Ладно, Яньк… Ступай домой. По-твоему пускай будет…
И опять ее Янька изругал по-всякому – и кочергу убрал, ушел.
Ну и что вы думаете? С того самого дня коровушка у Шароновых повеселела-повеселела, а к вечеру Марья уж ведро надоила: доиться корова стала! А то ведь беда им была. Она, Наталья-то, чай, прикинула: ага, Янька-то что? – смирнай. Да из плену, знашь, кантуженай пришел. Его ведь и на работу всё никуды не брали. Это уж потом он в ДОСААФ устроилси. В ДОСААФе стал роботать, по стрельбе. А то одна надёжа – на корову. Тихай мужичок – думала, с рук-то и сойдет. Вот она до коровы-то и добралась.
А вот в другой раз повадилась эта Наталья к Самойловым ходить, А у них, у Самойловых, тогда баушка Оляга помирала. И принесла ей эта сама Наталья блюдо капусты из погреба. "На-ка, – говорит. – Поешь-ка, – говорит, – кислого!" И нет бы Ташке-то, Олягиной дочери, либо капусту не брать – ведь знают весь век, что колдунищи! – либо взять, да наотмашь в огород с левой руки закинуть, да Богородицу три раза прочитать. Нет. Ну, Оляга-то и поела. И вот в ночь – что ты будешь делать! – начала Оляга по-собачьи лаять. Все вокруг Оляги бегают:
– Мамань-мамань! Да ты что? Господь с тобой. Уймись. Это ты что теперь как лаишь? Мамынька, не лай!..
А она – пуще заходится, и вот ведь как лаит – на весь дом!
И уж как ей отходить, чего-то вдоль горницы ка-а-ак пролетит! И – в печную трубу. Заслонка-то – звяк-бряк! – грохнулась. А в трубе-то и завыло!.. Ой. Ой, У них у всех волосы дыбом.
Потом уж Ташка с перепугу маненьких бумажоночков нарвала, на каждой аминь написала да во все щелки посовала. И под окошки, и под стол, под стулья, и под дверь, и в подпол подоткнула. Всю избу как есть зааминила. Это чтобы Оляга потом из бору, с могилков, в дом ба не летала мертва. Порчена, знашь, умерла…
А Наталья и потом к Самойловым нет-нет, да и зявится. Щас дело приищет – идет. Таз ей дай – белильну кисть дай. Ничего ей не дают – "у нас у самих нету!" – все равно идет. Ташка-то думала "ну – и не отважу!"
Ташку маненько сгодя стары люди, правда, научили. Подсказали ножницы растопырить. Растопырить – и в растопырку в невидно место стоймя спрятать. Или ухват окыл печки наоборот поставить, рогами вверх. Колдунищи от этого как опутаны становются: тут же чуют. Или в дом не взойдут, а если взошли, то уж не выйдут, покуда ножницы, ухват ли, не опустишь. И вот как просить будут, рожки-то вниз убрать – прям на коленках ползать станут, в ногах все изваляются. А вот если рано почуяли да в дом еще не взошли – эх и ругаться начинают! Так и кидыются с кулаками, что их бесом – рогами, значит, – дразнют. А сделать-то ничего и не могут: злость есть – а силы тогда у них нету. Ну только вот эдак вот Самойловы Наталью и отвадили…
Рядом с нашими могилками Олягу-то ведь похоронили. На хорошем месте, на бугорке, на солнышке. Вот всё же лучше нашего кладбища – нету. И в бору, и в сосенках, и место сухое, с песочком. Весной-то как птички поют!.. Не зря которы под старость, где ни живут, а помирать суды едут… Вон Маня сахалинска уж пять разов приезжала. Думат, время подошло, тычьма оттудова летит, с полгода поживет – нет! рано приехала! – глядишь, опять на Сахалин закатилась. Больно боится, кабы ее в Сахалине не зарыли. Никак не хочет.
И вот, Ташка-то говорит, ни разу Оляга из бору не прилетала. Бог все же миловал. А это ведь не сам покойник прилетат, а бес. Покойником обернется и прилетит… А что, быват и летают!
А быват, и нету ничего – узоруют узорники. Вот жила раньше на Зайке Катенька-дурочка. Ну, не дурочка, а маненько глупа. Зато уж сестра ее была такая умна-разумна, такая самостоятельна, что и замуж ни за кого не шла. Катенька-то сестру всё няней звала. Они, как отца похоронили, всё вдвоем и жили, две сестры. Уж она Катеньку не бросала. Не убижала. Ну и тоже умерла. Осталась Катенька в избёнке одна. И вот парнищи – какея ведь есть хулиганы! Разбойной жизни! Витька-та Игнатьев – он любой голос мог подобрать – и не утличишь. Много озоровал. Сроду, знашь, негоднай был, орясина вот какой – до потолка, и голова у нёво роботола только ба как где схулиганить. И вот уж сорок дён прошло, как старша-то сестра померла, эти самые парнищи и спрятались под окошком. А Витька белой простынкой накрылси. И подкараулили, когда Катенька-то уж свет задувать собралась да спать ложиться. И вот она свет задула, а Витька в простынке к ней в окошко и всунулси. Да и зовет тоне-е-нечко, вроде как сестриным голосом, точь-в-точь:
– К-а-атя! Где твой тятя-а?.. – И вот она глупа-глупа, а не больно испугалась. К окошку-то подошла да Витьке-то в лицо как крикнет:
– Мой тятя в бору! А ты, няня, бес!
Ну-у, оне со смеху-то как закатились – и с заваленки все попадали.
Дура-дура – а другой умнай так сказать не скажет. Не догадатся, право слово. Не растерялась!
Это ведь только вы не знай что! – боитесь-трясетесь. А она – не больно… А подумали ба головой: что трястись? Свет горит, дома сидят – трясутся. Чай вот поглядите на меня: я уж век доживаю, и что же я ни одного оборотня не видала? Ни оборотня, ни беса? А вы, девки, прям и не знай что. Чуднэя какея!
Вон-вон – поглядите: вон из-под печки вам бес хвост кажет…Да как над вами не смеяться? Комсомольцы, ни во что не верют – а сами боятся. Незнай что!..