Я засунул брезент в трубу. Жесткий и объемный, он никак не хотел лезть в узкое отверстие, и мне пришлось воспользоваться черенком швабры, чтобы затолкать его подальше, но я справился.
— Вот, — сказал я. — Посмотрим, как вам это понравится. Задыхайтесь на здоровье.
Я вернулся к стойлу Ахелои, чтобы проверить, как она. Корова стояла спокойно и даже печально посмотрела на меня, когда я погладил ее по боку. Я знал тогда и знаю теперь, что она была всего лишь коровой, — будьте уверены, фермерам редко приходят в голову романтические мысли в отношении животного мира, — но от этого взгляда у меня на глаза навернулись слезы, и мне пришлось подавить рыдание. Я знаю, ты сделал все, что мог, говорил этот взгляд. Я знаю, это не твоя вина.
Но вина была моей.
Я думал, что буду долго лежать без сна, а заснув, увижу крысу, с соском в пасти бегущую по деревянным половицам амбара к трубе, но заснул практически сразу, спал крепко, без сновидений и хорошо отдохнул. Проснулся в залившем спальню утреннем свете и с вонью разлагающегося тела моей мертвой жены на руках, простынях и наволочке. Резко сел, жадно хватая ртом воздух и уже понимая: этот запах — иллюзия, этот запах — мой кошмарный сон. Он пришел ко мне не ночью, а с утренним светом, когда я уже лежал с широко раскрытыми глазами.
Я опасался угрозы заражения от крысиного укуса, несмотря на мазь, но все обошлось. Ахелоя умерла в том же году, но не от этого. Больше, однако, она молока не давала. Ни единой капли. Мне следовало забить ее, но я никак не мог заставить себя это сделать. Из-за меня она и так настрадалась.
На следующий день я протянул Генри список покупок, велел взять грузовик, поехать в город и все купить. Широкая, изумленная улыбка расползлась по его лицу.
— Грузовик? Я? Сам?
— Ты по-прежнему помнишь передние передачи? И по-прежнему сможешь найти заднюю?
— Господи, конечно!
— Тогда, думаю, ты можешь ехать. Не в Омаху и даже не в Линкольн, но если не будешь гнать, без проблем доберешься до Хемингфорд-Хоума.
— Спасибо! — Сын обнял меня и поцеловал в щеку. На мгновение возникло ощущение, что мы с ним вновь друзья. Я даже позволил себе в это поверить, хотя сердцем понимал: это не так. Улики, возможно, спрятаны под землей, но правда стояла между нами — и будет стоять всегда.
Я дал ему кожаный бумажник.
— Это бумажник твоего деда. Можешь оставить его себе; я все равно собирался подарить его тебе осенью, на день рождения. В нем деньги. Все, что останется, — твое. — Я чуть не добавил: «И не привози с собой бродячих псов», — но вовремя осекся. Эта фраза частенько слетала с губ его матери.
Он попытался поблагодарить меня снова, но не смог, слишком волновался.
— На обратном пути остановись у кузницы Ларса Олсена и залей полный бак. Не забудь об этом, иначе вернешься на своих двоих, а не за рулем.
— Я не забуду. И… папка?
— Что?
Он переступил с ноги на ногу и застенчиво посмотрел на меня.
— Могу я заехать к Коттери и предложить Шен прокатиться со мной?
— Нет, — ответил я. У него вытянулось лицо, прежде чем я продолжил: — Но ты можешь спросить у Салли или Харлана, можно ли Шен поехать с тобой. И обязательно скажи им, что никогда раньше в город не ездил. Я доверяю тебе, сынок, полагаюсь на твою честность.
Как будто мы оба не стали лжецами.
Я стоял у ворот, пока наш старый грузовик не исчез в облаке пыли. В горле застрял комок, который я не мог проглотить. У меня возникло необъяснимое, но отчетливое ощущение, предчувствие, что я больше его не увижу. Наверное, так бывает с большинством родителей, которые в первый раз видят, как ребенок впервые уезжает куда-то один, и осознают, что он достаточно взрослый, чтобы самостоятельно выполнять те или иные поручения. То есть он уже больше, чем ребенок. Но я не мог долго раздумывать над этим. Мне предстояло важное дело, и я отослал Генри для того, чтобы заняться им в его отсутствие. Он все равно мог увидеть, что случилось с нашей коровой, и догадаться, кто это сделал, но я подумал, что следует немного смягчить удар.
Сначала я заглянул в стойло Ахелои. Она была несколько апатичной, но в полном здравии. Потом проверил трубу. Ее по-прежнему затыкал брезент, но я не питал особых иллюзий: со временем крысы все равно его прогрызли бы. Требовалась затычка покрепче. Я принес мешок цемента к колонке и в старом ведре замесил раствор. Вернувшись в амбар, подождал, пока он загустеет, после чего продвинул брезент еще глубже, как минимум на два фута, и освободившееся пространство набил цементным раствором. К тому времени, когда Генри вернулся (и в прекрасном настроении: в город он поехал с Шеннон, а сдачи хватило на газировку и мороженое), раствор затвердел. Полагаю, некоторые крысы могли в поисках еды выбраться из трубы до того, как я засунул туда брезент, но я не сомневался, что большинство остались замурованными в темноте, включая и ту, что покалечила бедную Ахелою. И там, внизу, им предстояло умереть. Если не от удушья, то от голода, когда опустеет их чудовищная кладовая.
Так я тогда думал.
В промежутке между 1916 и 1922 годами в Небраске процветали даже самые глупые фермеры. Харлан Коттери, далеко не глупый, жил лучше многих. Его ферма ясно говорила об этом. В 1919-м он добавил к ней амбар и силосную башню, в 1920-м пробурил глубокую скважину, которая давала невероятные шесть галлонов в минуту. Годом позже провел воду в дом (хотя ему хватило ума оставить туалет во дворе). И потом трижды в неделю он и его женщины могли наслаждаться невероятной для глубинки роскошью: ванной и душем, горячая вода для которых не подогревалась в ведрах на плите, а поступала по одним трубам, чтобы по другим стечь в пруд. Именно благодаря душу открылся секрет, который хранила Шеннон Коттери, хотя, полагаю, я его уже знал с того дня, когда она сказала: «За мной он ухаживает, это так», — сухо и тускло, очень уж не похоже на нее, и при этом смотрела не на меня, а на далекие силуэты жатки ее отца и идущих следом сборщиков урожая.
Произошло это в конце сентября, когда кукурузу давно собрали, но на огороде оставалось много работы. Как-то в субботу, когда Шеннон наслаждалась душем, ее мать шла по заднему коридору с охапкой белья, которое она сняла с веревки раньше, чем следовало, поскольку дело шло к дождю. Шеннон, вероятно, думала, что плотно закрыла дверь ванной, — большинство женщин стремятся к тому, чтобы никто не подсматривал за ними в душе, а у Шеннон, когда лето 1922 года перешло в осень, была для этого особая причина — но, возможно, защелка соскочила, и дверь чуть приоткрылась. Мать Шеннон заглянула в щелку, и пусть занавеска полностью отгораживала душевую, намокнув, она стала полупрозрачной. Салли могла и не видеть дочь; ей хватило одного взгляда на силуэт девушки, на этот раз без свободного квакерского платья, которое позволяло скрыть фигуру. И тут все стало ясно: пять месяцев беременности или около этого. Наверное, Шеннон все равно не смогла бы еще долго хранить свой секрет.