И один Господь разберет потом, когда обе пред ним предстанем, чья верность была правильнее, достойнее!.. Если же теперь взять да на радость соседкам выскочить за Соловьева? Барыня-то, узнав, нос и задерет еще пуще. Она-то сколько ради мужа перетерпела? А негодная Парашка, побаловавшись сытым житьем, надумала, что с нее довольно непорочную невесту корчить, да и под венец собралась!
Так нет же, подумала Прасковья, не будет тебе такой радости. Ты-то норов свой сумасбродный являешь, а я — своей любви под ноги кину то, о чем мы с тобой обе, горемычные, и мечтать не могли… Вот могу же взять, и люди не осудят! А не возьму же!
— Прости, батюшка, — сказала Соловьеву Прасковья. — Не тянет меня к супружеству. Никогда не тянуло, а теперь — так и вовсе… Прости! Да впредь сюда не ходи — соседи плохое подумают.
Когда удивленный унтер-офицер откланялся и уковылял на деревянной ноге, Прасковья убрала со стола и села к окну с шитьем. Села достойно, пусть прохожие видят: все домашние дела переделаны, хозяйка отдыхает и рукодельем развлекается, и никаких лишних забот на ее лице не написано.
И ведь не объяснишь никому, что за спиной незримо живет в доме полковник Петров, живет и радуется, что все устроено по его вкусу и желанию.
Люди проходили по тихой улице, сворачивали на Большую Гарнизонную, кто — налево, кто — направо. И оттуда, из-за поворотов, возникали и проходили мимо дома. Прасковье это зрелище было лучше театра: она всех здешних знала и отмечала, кто с кем, как одеты, что несут, да и в свое ли время проходят, или во время, для них необычное…
Следя взглядом за соседкой Катей, что вместе со старшими дочерьми возвращалась от подружки, соседки Маши, Прасковья и не приметила сразу, что напротив дома стоит и неотрывно глядит в окна второго жилья некий человек.
А как приметила — при всем своем спокойствии ахнула вслух.
Барыня Аксинья Григорьевна пожаловала!
Стояла в зеленом кафтане — этот кафтан и в собачью будку на подстилку кинуть было бы зазорно! — да в треуголке, в нелепых на ее отощавшей фигуре красных штанах, грязных до умопомрачения, в башмаках на босу ногу. И глядела, глядела!..
И вид у нее был озадаченный. Как будто говорила себе Аксинья Григорьевна: ох, не следовало сюда приходить, не следовало, а ноги сами привели. Домишко небогатый — что ж ты не уймешься, зовешь, жалуешься? Нешто за тобой плохо смотрят?
Потом она неторопливо перешла улицу и коснулась рукой калитки.
Катя с дочками, узнав ее, остановилась, девчонкам велела стоять, а сама осторожно подошла.
— Вот здесь мы с Аксиньюшкой моей жили, — услышала она.
— Здравствуй, Андрей Федорович, — сказала Катя. — Не узнаешь? Соседями были.
— Узнал, милая. Ты с Аксиньюшкой моей, покойницей, дружила, — с неожиданной лаской в голосе отвечал Андрей Федорович.
Тут дверь распахнулась, на крыльцо вышла Прасковья — большая, суровая, руки заняты шитьем. Встала на крылечке — и, словно кто ей подсказал, уставилась на Аксюшу. А потом неторопливо пошла к ней, ступая увесисто, чуть враскачку. Подошла и отворила калитку.
— Вот здесь мы с Аксиньюшкой моей жили, — повторил Андрей Федорович, подняв голову и посмотрев ей в светлые глаза.
И Прасковья отвечала взглядом, в котором была не то чтобы гордость — а впрочем, может, и гордость, та, что невольно возникает у человека, совершившего нелегкий для него, но единственно верный поступок…
Сейчас, сегодня, только что Прасковья сравнялась с бывшей своей барыней в силе бессловесного и неустанного чувства. Они были на равных: та, что отдала за свою любовь рассудок, и та, что отдала за свою любовь материнство. И потому Прасковья, до сих пор не принимавшая странных деяний Аксиньи Григорьевны, вдруг приняла их, не разумом осознав, поскольку разум-то тут и не участвовал вовсе, а чувством, которое подсказало ей истину: вот теперь вы обе равно безумны…
— Жили, Андрей Федорович, — согласно отвечала Прасковья. — Зайди ко мне постного пирожка отведать. Среда, чай. Капустный уж в печи сидит, вынимать скоро.
Андрей Федорович помотал головой.
— Зайди, голубчик, — миролюбиво продолжала Прасковья. — Я в домишке твоем все на свой лад переставила, горшки и плошки новые купила, а Аксиньюшкины бедным людям раздала. Я скамью большую к бабке Никитишне снесла. Зайди, свет Андрей Федорович — все у меня иное. Зайди, не отказывай — грешно тебе…
— И то, — согласился Андрей Федорович. — Зайду.
Точно — иная посуда была в поставце, иные образа в красном углу, на иной лад сделанные треугольные расшивные привесы у образов, Прасковья заменила все, что могла, словно заранее рассчитала — как только не останется милых хозяйкиному сердцу вещей, как только домишко не сможет будить столь острых и горьких воспоминаний, тут она и пожалует.
Одного не могла знать Прасковья.
И запахи, и порядок, и сама ее повадка свидетельствовали о том, что главную свою беду домишко сохранил. Он был словно обречен не знать материнства. Был!..
— Ты, радость, не отчаивайся, — сказал Андрей Федорович, хотя широкое полное лицо бывшей домоправительницы не то что отчаяния — вообще ничего лишнего никогда не выражало. — Пошлет тебе Бог младенчика.
Ангел, незримо пришедший вместе с ним в этот брошенный дом, кивнул. Он тоже ощутил присутствие незримого дитяти. Далекое, но все же… И подивился тому, что это ощущение сперва возникло у подопечного, а потом уж у него — ангела.
— Не трави душу, Андрей Федорович! — вдруг вскрикнула Прасковья.
— А ты молись — и будет тебе младенчик! — строго сказал Андрей Федорович. — И я о тебе помолюсь.
Затем он взял со стола, с прикрытого салфеткой блюда, два пирога, сунул их в карман, повернулся и, не благодаря за пироги, не прощаясь, пошел прочь — замаливать грех.
Грех был — в воспоминании. О том, как то ли хотелось, а то ли не хотелось ребенка, потому что сердце боялось делить надвое любовь, предназначенную одному человеку. И это было воспоминание не мужское! Но грех ли?
Может, светлые ангелы в небесах только того и ждали, чтобы возрадоваться — опамятовалась глупая баба, себя вспомнила, прекратила свои детские хитрости. И тот, что ходит следом неотвязно, виновник всех бед, норовящий искупить вину, — тоже.
Придется, видно, всем тем ангелам слезами умыться!
Ибо умерла грешница Аксиньюшка без покаяния, а безутешный муж, Андрей Федорович, ходит по свету, сам себя крова лишив, и замаливает ее грехи.
Так-то, ангелы любезные…
* * *
Бывают прекрасные такие деньки, когда сперва и вставать-то неохота, потому что сумрачно за окошком, а потом плохие мысли одолевают. Одно не сбылось, другое не сбылось, третье — а кто виноват?