- Какого черта ты делаешь? - закричал Писатель.
- Полицейское дело. Этот парень - наркоторговец, подписано лично им. Вероятно, продает это дерьмо детишкам в детском саду. Ну знаешь, весь этот "крэк" и "PCP"[74]. Мы должны быть немного жестче; это единственный способ вытрясти что-либо из него.
Немного жестче? Писатель ошеломленно смотрел. Коп закручивал жгут до самого конца, пока шнур не заскрипел. Тело мальчишки напряглось на стуле, а его лицо начало синеть.
- Говори, панкота. Где ваша заначка? Кто ваш посредник?
- Как он может говорить? - выкрикнул логичный вопрос Писатель. - Когда твой жгут вокруг его гребаной шеи!
- Катись, приятель. Это дело полиции, - полицейский остановился и глянул вниз. - Ах, дерьмо, похоже он подох.
Подросток дернулся несколько раз, а затем вяло сполз со стула с мертвым, опухшим лицом.
Безумие, - подумал Писатель.
Коп размотал жгут и снял наручники.
- Простой наркоторговец, мы ничего не потеряли. Нет смысла разоряться об этом, - oн дружелюбно взглянул на Писателя. - Девчачья ли, или мальчишеская писюлька - все они розовые внутри, верно, приятель? Помоги мне стянуть его штаны, мы можем вдуть ему перед тем как он закоченеет.
Вывеска на стене гласила: Служить и Защищать. Писатель, c колотящимся мозгом, вывалился из участка.
Телефон, - промелькнула мысль. Он бросил свой чемодан посреди улицы и вдруг зашатался. Здесь что-то случилось. Надо позвонить кому-нибудь, вызвать помощь. Дома отодвинулись прочь с улицы и выглядели безвредно. Он постучал в первую же дверь.
Мужчина средних лет, ответил:
- Да? Могу я вам помочь, молодой человек?
- Я... - попытался Писатель.
Человек был накрашен тенями для век и вишнево-красной помадой. Также он был одет в трусики, подвязки и чулки. Зажимы из нержавейки были "привинчены" к его соскам, раздувая мясистые концы.
- Круто, не так ли?
- А?
Человек спустил гофрированные трусики, обнажив половой член и мошонку, сверкающую булавками. Одна булавка проколола конец крайней плоти.
- Ух... круто, да, - ответил Писатель.
- Не хотите ли прикоснуться к нему?
- Э-э, ну, нет, - Писатель побежал прочь.
Во втором доме он заглянул в полупрозрачную дверь и увидел красивую, обнаженную женщину, гоняющуюся за гигантским сенбернаром, а человек из третьего дома стоял, усмехаясь, на перилах своего крыльца с петлей на шее.
- Измена! Милый Флинс, беги, беги![75] - процитировал он Шекспира, и сделал шаг с перил.
Тяжелые, глухо чавкающие стуки приветствовали писателя в четвертом доме:
УАК-УАК-УАК! УАК-УАК-УАК!
В окне кухни он увидел мужчину, с очень довольным видом, раскалывающим голову ребенка большим молотком для отбивных, в то время, как позади него женщина в фартуке готовила что-то на сковороде.
Мужчина раздробил череп на части и стал ложкой соскребать нежные мозги в миску.
- Оливковое масло или рапсовое? - спросил он жену.
Писатель отпрянул и, сдерживая рвоту, вывалился обратно на улицу. Под воздействием увиденного, он чувствовал себя, будто получил удар кувалдой прямо в лицо. Он видел достаточно; он не хотел больше быть Ищущим - он просто хотел вернуться домой. Потом его снова бросило в пот, и голос, как изношенный аккорд, прозвенел снова в его голове:
НО ТАМ ТАК МНОГО, МНОГО ЧЕГО ДЛЯ НАШИХ ПОИСКОВ...
Что бы это значило? Сдавшись, писатель наклонился и его вырвало. Это было логично по сути, в конце концов, было его долгом после того, что он видел. Безумие, - повторил он, выблевывая спазм за спазмом, как "человеко-насос" для дерьма. Нитки слюны свисали с его губ, в то время, как содержимое вылетало из его желудка. Влажные брызги разлетались по улице.
Ох, что за день.
Закончив, Писатель почувствовал себя еще хуже, почувствовал себя изгоем. Частички месива из его последней трапезы блестели, почти как драгоценности, в морозном свечении фонарей. Он чувствовал пустоту, и не только в животе, но и в сердце. Может быть он выблевал свой дух, а?
У меня же есть дух? - подумал Писатель.
Он просто охуевал от слишком многих вещей. Безумие города - конечно; и голос - наверняка. Однажды услышанные голоса в голове, вообще-то, не были признаком благополучия. Но, отчего он охуевал больше всего, так это от того, что сам находился здесь. Зачем он пришел? За истиной, за осколками человеческой реальности, чтобы питать свое творчество, задавался вопросом он теперь. Это не имело никакого смысла, но каким-то образом он чувствовал противоположное: что на самом деле отсутствие истины вызывало его. Вакуум, а не действительность. Пустоши.
Ложь.
Абсурдно, но он сел рядом с лужей блевотины, чтобы осмыслить это. Каталитическая субъективная гипотеза[76] была разрушена? Он чувствовал себя отверженным, но кем? Господствующими? Обществом? В некотором смысле он был - всеми писателями, вместе взятыми и, возможно, это была обратная сторона его отторжения, которое спровоцировало зов, избрало его каким-то образом. Человеческая истина мое пропитание. Насколько мощна сила истины? Но чем больше он бороздил в домыслах, тем сильнее он смеялся.
Поиски имели неприятные последствия, оставив его сидеть "ниже плинтуса", как и его блевотину, принимавшую причудливые формы между его ног.
Ищущий, на свою задницу, - пришел к выводу он. - Долбанная правда. Все, о чем он волновался теперь был следующий автобус.
- Мама! - услышал он.
Мольба прозвучала с надрывом, переходя в отчаянный визг, как у потерянного ребенка.
Затем:
Я ПОКАЖУ ТЕБЕ ИСТИНЫ, ИЩУЩИЙ.
ИЩИ. ВЫИСКИВАЙ ПРОПИТАНИЕ ИСТИНЫ. ПОКАЖИ МНЕ ЧЕГО ТЫ СТОИШЬ.
Писатель ухмыльнулся. Что еще я должен сделать? Он почувствовал церковные стены сразу как подошел, так можно ощутить кого-то, столкнувшись лицом к лицу в толпе. Свет горящих свечей заставлял тьму нефа судорожно перемещаться, заполняя скамьи паствой теней, верующими и лишенными плоти.
- Мама! Я здесь!
О, Боже, - подумал Писатель, и это была тень мыслей, более суровых и менее мудрых. То, что он увидел, ошеломило его больше, чем увиденное ранее. Он уставился в сторону алтаря, словно скованный цементом.
Гроб стоял пустой. Его предыдущий владелец - мертвая старуха - была полностью раздета и распята на ковре; вся в морщинах, с серо-белой, сухой кожей и с лицом, как сушеный фрукт. Между ног трупа скрючился священник, со спущенными до лодыжек черными трусами, и яростно совокуплялся.
- Я приведу тебя обратно! - тяжело дыша, обещал он.
Его глаза были зажмурены в самой благочестивой концентрации. Провисшие мешки грудей колыхались на подмышках трупа.
- Ради всего святого, Вы трахаетесь с трупом! - закричал Писатель.
Трах прекратился. Ярость, прерванного полового акта, заполыхала в глазах священника так резко, как трескаются стекла.
- Чево? - гаркнул он.
- Вы трахаете труп своей матери!
- Ну и что?
Писатель поежился:
- Поправьте меня, если я ошибаюсь - я не эксперт по современному протоколу клериков[77], но в моем понимании, священникам не полагается заниматься сексом, особенно с их матерями, и особенно, когда их матери МЕРТВЫ!
Священник замялся, но не из-за возражений Писателя, а из-за какого-то внутреннего позыва. Печаль осознания того, что он стащил и оседлал забальзамированную падаль, коснулась его лица.
- Я не могу вернуть ее, - сокрушался он. - Нет, не так.
Его эрекция пульсировала, пародируя жесткий корень. Абсолютно несчастный, он что-то поднял. Кишки Писателя похолодели. То, что священник поднял, было парой тяжелых кровельных ножниц.
- Боюсь, есть только один путь, - сказал священник со слезами.
Писатель крикнул:
- Нет, нет, нет! Срань Господня! Не делайте это! - но священник без стеснения уже обрезал ножницами головку своего члена.