Почтмейстерский дом стоял в начале Гранитной аллеи. Христоф окинул его сумрачным взором, не задерживая шагов. Через высоченную дверь жирная свинья выползала из своего логова. Но садовник поклялся, что наступит день, когда этого не случится.
Особенных причин для спешки не было, и всё же шел он ходко, почти стремительно. Когда солнце окончательно утвердилось где-то среди снежных облаков, Герцбург уже остался у него за спиной. В западном направлении ходили и ездили нечасто: колея тракта здесь еле угадывалась. Путник вскоре свернул с него налево и затерялся средь изумрудных взгорий.
Ему сообщили, что милях в семи от города появился необычный цветок. Судя по описанию, это был редкий вид адониса, за которым садовник безуспешно охотился много лет. Старик не стал посылать помощников: тут справился бы лишь опытный глаз. Да и ноги размять хотелось — подальше от душного города.
Переваливая с пригорка на пригорок, садовник потихоньку успокаивался. Всё здесь полнилось безмятежностью. Чуть поодаль возвышался лес, и сквозь благоухание луга пробивался его строгий аромат. Солнце пекло.
Иногда садовник сходил с тропинки (ведомой ему одному), чтобы рассмотреть какое-нибудь затейливое растеньице. В траве шныряла всякая мелочь, в воздухе жужжали шмели и стрекозы. Старый цветовод нежно касался миниатюрных лепестков и думал, что они ластятся к нему, как котята. Блаженное одиночество, знакомое с детства, растягивало окостенелые губы в улыбку.
Но тут же вспоминался почтмейстер. Христоф мрачнел и продолжал свой путь. Ему легчало.
Тропинка разбилась об опушку, и старик вступил под ветвистые своды. Здесь было душно и шумно. Под ногами трещал валежник; местами он лежал так плотно, что молодая поросль едва угадывалась.
Приступы учащались. Он жалел, что не взял с собой трость: молотил бы ею по пухлым оранжевым грибам, чтоб хоть как-то выпустить злобу.
Напомнил о себе голод. Старик на ходу рвал припасённый ломоть хлеба и вгрызался в мякиш, как борзая в зайца.
Вскоре он вышел на полянку, где, как ему сообщили, и видели тот адонис. Садовник излазил всю прогалину на четвереньках и нашёл-таки жёлтый цветок. Здесь, на западе от Герцбурга он и в самом деле встречался редко. Но средь обитателей восточных деревень он считался сорняком. Это был другой вид, и день пропал зря.
Христоф взбесился и принялся втаптывать цветок в землю, почему-то обвиняя во всём почтмейстера. От хрупкого растения не осталось и следа, но башмак бил снова и снова, как молот судьбы.
Идти прежней дорогой было невмоготу; он пошёл напролом, через чащу, и скоро уже продирался сквозь заросли подлеска. Кустарник всё норовил исцарапать его; в отместку старик ломал гибкие ветви: силы у него доставало.
Внезапно где-то справа пронзительно пискнула мышь. В тоненьком голоске звучала почти человеческая боль — и нечеловеческий ужас. Истошный верезг ворвался в мысли Христофа, и тот неожиданно для себя похолодел.
Лес здесь заканчивался, впереди расстилался луг. Над ним вставало небо, затянутое белёсой пеленой. Солнце куда-то запропастилось.
Грызун всё пищал. Слышалось ещё шуршание: видно, мучитель мыши был существом беспокойным. Садовник, оправившись от испуга, хотел уже идти. Звериные дела его не касались: и одной свиньи с лишком хватало. Однако взыграло крестьянское любопытство; старик тихонько раздвинул кусты и нагнулся, напрягая глаза.
Мышь агонизировала. Хвостик бешено дёргался, будто вся жизнь, отпущенная зверьку, скопилась в этой ниточке плоти. Но крохотное сердце уже замирало, выплёвывая последние капли крови. Та стремилась к своему настоящему источнику — земле, и алые паутинки терялись где-то в траве.
А из травы бессмысленно торчала пухлая детская ручонка. Она никому не принадлежала: там, где должен бы быть локоть, начиналась земля. Ручонка качалась взад и вперёд, лениво вращая кистью. Нежные пальчики комкали мышь, как бумажку, с чудовищной силой. Кожа, девственно белая, покрывалась кровавым узором.
Возле гнили трупики других мышей, землероек, птичек и пауков. Стоял лёгкий душок.
Внутри Христофа что-то заметалось, моля бежать, прятаться, звать на помощь. Этот жалобный голос был ему чужд, садовник никогда раньше его не слышал. А услышав сейчас — не слушал. Такая жуть сквозила в этом плавном движении, что взгляда он отвести не мог.
Мышь наконец умерла. Белый кулачок разжался и превратился в ладошку, отбросив комок падали. В тиши шорох казался оглушительным. Ручонка колыхалась, словно махая кому-то вслед.
Рассудок старика прояснился. Перед ним было нечто противное природе и человеку. «Всё в мире для чего-то нужно, — думал он, — кроме этого. Оно существует для того лишь, чтобы хватать, мять, кромсать — и опять хватать. Бог такого не потерпел бы, это затея дьявола. Нелепый каприз, способный на одно убийство».
И тут Христофа осенило. Он торопливо скинул со спины мешок, который незаметно успел налиться тяжестью, и достал из него небольшую лопатку. Дело предстояло нелёгкое, но оно того стоило.
Прежде чем начать, он выпрямился и осмотрелся. По-прежнему всё купалось в тишине, только солнце вернулось на небосвод, да холмы сияли зеленью. Тогда старик поломал ветки кустов, чтобы освободить место для работы, и принялся осторожно окапывать ручонку. Та часто, как собачий хвост, задёргалась.
Дёрн попался особенно жёсткий, но старому садовнику было не привыкать. Он не знал, насколько глубоко надо копать, и время от времени пробовал корень штыком. Когда металл прорезал мягкую землю, Христоф удовлетворённо кивнул. Вышло легче, чем он опасался. Оставалось лишь пройтись разок по окружности.
Бдительности он не терял ни на минуту. Ручонка, как ни силилась, не могла до него дотянуться. Старик подбадривал её: «Не бойся, милая, дурного тебе не сделаю. Красавица моя, потерпи…»
Теперь предстояло самое трудное. Он коротко глянул на небо. То уже начинало смуглеть. Солнце наливалось рыжиной. С такой ношей совсем не годилось возвращаться ночью, и старик заторопился.
Он порадовался, что взял большой мешок. Расстелив его на земле отверстием кверху, Христоф поддел лопаткой высвобожденный ком. Держать его на весу было опасно, но старик не мог не полюбоваться нелепым зрелищем, самым странным саженцем, какой ему доводилось видеть. Ручонка угрожающе шевелила ему пальцами. Бережно опустив ком в мешок, он черенком приподнял один край ткани и набросил сверху, затем то же проделал с другой стороны.
«Вот уж не ведал, что доведётся самому от цветка оберегаться, а не его оберегать», — бормотал Христоф, затягивая тесёмки. Грубая мешковина была недостаточно толста, чтобы избавить его от тревоги.