— Я бы и сама охотно пошла в церковь и помогла бы чем смогла, потому что, когда сам присутствуешь при крещении, всегда больше задумываешься над тем, что говорят при этом. К тому же мне так неудобно будет целую неделю не сметь выйти даже за порог дома, как раз теперь, когда все нужно сажать.
Однако бабушка возразила, что до такого они еще не дожили, чтобы жена ее сына, как беднячка, пошла в церковь через восемь дней после родов, а повитуха добавила, что ей не нравится, когда молодые женщины ходят с детьми в церковь. Они всегда боятся, как бы дома не случилось чего неладного, не могут как следует помолиться в церкви, а на обратном пути слишком торопятся, чтобы все успеть сделать, и, разгоряченные, заболевают и могут даже умереть.
Тут крестная мать взяла дитя, завернутое в одеяло, на руки; повитуха осторожно, чтобы не повредить симпатичный букет цветов на груди крестной, укрыла его поверх красивым белым крестильным покрывалом и сказала:
— Ну, идите с Богом!
Бабушка, истово перекрестившись, тихо благословила их. Мать проводила всю эту процессию до порога и воскликнула:
— Моя крошка, моя дорогая крошечка, я не увижу тебя целых три часа, я этого не вынесу!
На глазах ее выступили слезы, и она, смахнув их косынкой, вернулась в дом.
Крестная быстро шагала вниз по ложбине по направлению к церкви, держа в сильных руках резвое, здоровое дитя, а за ней шли два кума, отец и дедушка, которым и в голову не приходило помочь крестной, хотя на шапке молодого кума красовался побег майской зелени в знак того, что он холост, а в его взглядах на крестную угадывалась симпатия, скрываемая, правда, под маской безразличия.
Дедушка рассказывал о том, что в тот день, когда его самого несли крестить, была такая скверная погода, что никто уже и не надеялся пережить такое ненастье. Потом люди пророчили ему разное в связи с такой непогодой: одни — ужасную смерть, другие — удачу на войне; однако он спокойно дожил до сегодняшнего дня, и на семьдесят пятом году ему уже не грозят ни ранняя смерть, ни большая удача на войне.
Они прошли уже более половины пути, когда их догнала девушка, которая должна была нести ребенка домой после совершения обряда, в то время как родители и кумовья по старому доброму обычаю еще должны были дослушать проповедь. Девушка, вероятно, тоже не пожалела сил и времени, чтобы выглядеть красивой. Просидев за этим занятием, она опоздала и теперь хотела отнять ребенка у крестной, но та не согласилась, как ее ни уговаривали. Это была слишком удобная возможность показать красивому молодому крестному, какие у нее сильные и выносливые руки. Сильные руки у женщины настоящему крестьянину больше нравятся, чем нежные, — эти жалкие прутики, с которыми может сделать все, что угодно, любой проказник, если он по-настоящему этого захочет. Сильные материнские руки стали спасением для многих детей, у которых умер отец и матерям которых приходилось самим и пороть их, и вывозить на себе телегу домашнего хозяйства отовсюду, куда бы она ни закатилась.
Но вдруг словно кто-то потянул сильную крестную за косу или ударил по голове, — она отстранилась от ребенка, передала его девушке, остановилась, сделав вид, будто поправляет подвязку для чулок. Вскоре она догнала остальных, присоединилась к мужчинам, вмешавшись в их разговор, перебивая дедушку и стараясь то так, то этак отвлечь его от того, что он говорил. Тот, однако, как это нередко бывает у старых людей, продолжал спокойно говорить о своем. Тогда она обратилась к отцу ребенка и попыталась склонить его к беседе, однако тот отвечал односложно, и разговор все время обрывался. Возможно, он был погружен в свои мысли, как случается с каждым отцом, чьего ребенка, — в особенности первого, — несут крестить.
Чем ближе они подходили к церкви, тем больше людей присоединялось к ним: одни уже на дороге ожидали их с псалтырями в руках, другие спускались с узких горных тропинок и, образуя настоящую процессию, входили в деревню.
Почти к самой церкви примыкал трактир (эти заведения всегда были как-то связаны друг с другом и делили все радости и горе пополам). Там сделали остановку, перепеленали ребенка, и муж роженицы, несмотря на уговоры не делать этого, заказал еды. Ему говорили, что это ни к чему, поскольку все только что наелись и не в силах ни есть, ни пить. Тем не менее, когда подали вино, пили все, а больше всех — та девушка; она, верно, думала, что должна пить вино, если ей предлагают, а такое случается не так часто. Только крестная и в рот брать не стала, несмотря ни на какие уговоры, которым, казалось, не будет конца, пока хозяйка не сказала, что незачем ее принуждать, что девушка и без того уже сидит бледная и что ей больше пригодились бы капли Гофмана,[2] чем вино. Но капель крестная тоже не хотела и лишь с трудом выпила стакан простой воды, однако, в конце концов, ей капнули несколько капель из флакончика на носовой платок. Крестную мучил жуткий страх, но она старалась не выдать себя. Ей никто ведь не сказал, каким именем нарекут ребенка, а крестная, как это принято, должна шепнуть это имя на ухо священнику в момент передачи ему ребенка, так как тот легко мог перепутать записанное имя, когда приходилось крестить сразу нескольких детей.
Торопясь уладить многие необходимые в таких случаях дела и боясь опоздать, ей забыли сообщить имя ребенка, а спрашивать о нем ей строго-настрого запретила сестра отца кума, если она не хочет причинить ребенку вред: ведь если крестная мать спросит имя ребенка, он на всю жизнь останется любопытным.
Так что она не знала имени и не могла о нем спросить, и, если пастор вдруг забудет его и громко и прилюдно спросит о нем или же по ошибке наречет мальчика девичьим именем, как будут смеяться люди, и позора не оберешься до конца жизни. Чем дальше, тем ужаснее казалось ей все это; у крепкой, здоровой девушки дрожали ноги, как тростинки на ветру, и с бледного лица градом катился пот.
Но вот хозяйка велела им собираться, если они не хотят ссоры с пастором; крестной же она сказала:
— Ну, а тебе, девочка, этого не вынести: ты и так бледна как полотно.
Та ответила, что все это от быстрой ходьбы и что на свежем воздухе ей станет лучше. Но лучше ей не становилось, и все люди в церкви казались ей какими-то черными, а тут еще и ребенок поднял крик и с каждой минутой кричал все отчаяннее. Бедная крестная стала укачивать его на руках и делала это все энергичнее по мере того, как крик усиливался. В груди у нее стало тесно, и всем было слышно ее тяжелое дыхание. Чем выше вздымалась ее грудь, тем выше взлетал ребенок в ее руках, а чем выше он взлетал, тем сильнее орал, и чем сильнее был крик, тем громче читал молитвы пастор. Звуки просто барабанили в потолок, и крестная уже не соображала, где она находится; вокруг нее все шумело и бурлило, подобно морскому прибою, и церковь плясала у нее перед глазами. Наконец священник произнес «аминь!», и теперь приближался миг, когда должно было решиться, стать ли ей посмешищем для своих детей и внуков; теперь она должна распеленать ребенка, передать его пастору и произнести ему имя в правое ухо. Дрожа всем телом, распеленала она младенца, протянула его пастору, а тот, не глядя на нее, принял его, не стал ее ни о чем спрашивать, а просто обмакнул руку в воду, окропил ею лоб внезапно умолкшего ребенка и окрестил его не каким-нибудь мальчишечьим или девчоночьим именем, а Хансом Ули, подлинным, неподдельным Хансом Ули.