К концу дня человек проходит десять льё, не меняя места; если бы каждый раз, ставя ногу на перекладину, он поднимался на одну ступеньку вверх, то через двадцать три года достиг бы Луны.
Вечером, то есть в то время как я проезжал равнину, отделяющую Малый Монруж от Большого, пейзаж с этими бесконечно двигающимися колесами при багряном закате солнца кажется особенно фантастическим. Он напоминает гравюру Гойи, на которой в полутьме люди вырывают зубы у повешенных.
В семь часов колеса останавливаются: день закончен.
Эти большие четырехугольные камни в пятьдесят-шестьдесят футов длины и в шесть или восемь высоты — будущий Париж, который выкапывают из земли. Каменоломни, откуда поступает этот камень, расширяются и увеличиваются со дня на день. Они как бы продолжение катакомб, из которых вырос старый Париж. Это предместья подземного города, и они все расширяются и увеличиваются в окружности. Когда вы идете по равнине Монруж, вы проходите над безднами. Местами образуется углубление, миниатюрная долина, складка почвы: под вами плохо сохранившаяся каменоломня, гипсовый потолок ее треснул. Сквозь трещину вода протекла в пещеру, увлекая за собой почву; произошло ее движение, возникает провал.
Если вам это не известно, если вы не знаете, что красивый зеленый пласт земли ни на чем не держится, и станете над одной из этих трещин, то можно исчезнуть в ней, как исчезают в Монтанвере меж двумя ледяными стенами.
Обитатели этих подземных галерей отличаются особым образом жизни, характером и наружностью. Живя в потемках, они приобрели некоторые инстинкты ночных животных, то есть стали молчаливыми и жестокими. Мы часто слышим о несчастных случаях: обломилась стойка, оборвалась веревка, задавили человека. На поверхности земли это считают несчастным случаем, на глубине в тридцать футов знают, что это — преступление.
У каменоломов, как правило, мрачный вид. Глаза их мигают на свету, голос на воздухе звучит глухо. Прямые волосы падают до самых бровей, борода не каждое воскресенье водит знакомство с бритвой. Их одежда — жилет, из-под которого видны рукава рубашки толстого серого полотна; кожаный фартук, побелевший от соприкосновения с камнем; синие холщовые штаны. На одном плече — сложенная вдвое куртка; на ней покоится рукоять кирки или молотка, шесть дней в неделю дробящих камень.
Когда происходит какой-нибудь бунт, редко бывает, чтобы в него не вмешались те люди, чей портрет мы только что пытались нарисовать. Когда у заставы Анфер говорят: «Вот идут каменоломы из Монружа!», жители соседних улиц качают головой и запирают двери.
Вот на что я смотрел, вот что я видел в сентябрьских сумерках, в час, отделяющий день от ночи. Наступила ночь; я откинулся в глубь экипажа; очевидно, никто из моих спутников не заметил того, что увидел я. Во всем так: многие смотрят, а мало кто видит.
Мы приехали в Фонтене в половине девятого. Нас ждал прекрасный ужин, а после ужина — прогулка по саду.
Если Сорренто — лес апельсиновых деревьев, то Фонтене — букет роз. На каждом доме по стене вьются розы, внизу кусты защищены досками. Куст достигает известной высоты и распускается в гигантский веер; воздух полон благоуханий, а когда поднимается ветер, падает дождь розовых лепестков, как бывало в день Тела Господня, когда у Бога еще был этот праздник.
В конце сада можно было бы увидеть обширную панораму, если б это было днем. Лишь огоньки, рассеянные в пространстве, обозначали деревни Со, Баньё, Шатийон и Монруж; вдали тянулась красноватая линия, откуда исходил глухой шум, напоминавший дыхание левиафана: то было дыхание Парижа.
Нас, как детей, насильно отправили спать. Мы с удовольствием дождались бы зари при благоухающем ветре под расшитым звездами небом.
Охоту мы начали в пять часов утра. Руководил ею сын хозяина; он сулил нам чудеса и, надо признаться, расхваливал обилие дичи в этой местности с настойчивостью, достойной лучшего применения.
В полдень мы увидели кролика и четырех куропаток. Мой товарищ справа промахнулся, стреляя в кролика, а товарищ слева промахнулся, стреляя в одну из куропаток; из трех остальных я застрелил двух.
В Брассуаре к полудню я уже послал бы на ферму четырех зайцев и пятнадцать или двадцать куропаток.
Я люблю охоту и ненавижу прогулки, особенно по полям. Под предлогом, что хочу осмотреть поле люцерны слева (где, как я был уверен, ничего не найду), я вышел из цепи охотников и свернул к нему.
Поле меня привлекло потому, что уже целых два часа я хотел уйти и сейчас сообразил: по замеченной мною низкой дороге, ведущей в Со, я скроюсь от охотников и дойду до Фонтене.
И не ошибся. На колокольне приходской церкви пробил час, когда я добрался до первых домов селения.
Я шел вдоль стены, окружавшей чье-то довольно красивое владение, как вдруг там, где улица Дианы соединяется с Большой улицей, увидел бегущего по направлению ко мне со стороны церкви человека настолько странной наружности, что остановился и невольно зарядил оба ствола своего ружья, повинуясь инстинкту самосохранения.
Но этот человек, бледный, со взъерошенными волосами, с вылезшими из орбит глазами, небрежно одетый, с окровавленными руками, пробежал мимо, не заметив меня. Взор его был неподвижен и тускл. В беге этого человека был неостановимый порыв, точно у тела, катящегося со слишком крутой горы, однако хриплое дыхание свидетельствовало скорее об ужасе, а не об усталости.
На перекрестке он свернул с Большой улицы на улицу Дианы, куда выходило владение, вдоль стены которого я шел уже семь или восемь минут. Ворота — я тут же взглянул на них — были выкрашены в зеленый цвет, и над ними стоял номер «2». Рука человека протянулась к звонку задолго до того, как можно было с нему прикоснуться. Наконец ему удалось схватить звонок; он сильно дернул его, сейчас же повернулся и сел на одну из тумб, образующих как бы передовое укрепление этих ворот. Он сидел неподвижно, опустив руки и склонив голову на грудь.
Я вернулся, ибо понял, что человек этот был участником какой-то неизвестной и тяжелой драмы.
За ним и по обеим сторонам улицы уже стояло несколько человек. Он произвел на них такое же впечатление, как на меня: они вышли из своих домов и смотрели на него с таким же удивлением, какое испытывал и я.
На раздавшийся громкий звонок калитка в воротах открылась и появилась женщина лет сорока — сорока пяти.
— А, это вы, Жакмен, — сказала она, — что вы здесь делаете?
— Господин мэр дома? — спросил глухим голосом тот, к кому она обратилась.
— Да.
— Ну, тетка Антуан, подите, скажите ему, что я убил мою жену и явился сюда, чтобы меня арестовали.