Приблизительно через час, когда я все еще ждал, а кипа спешно исписанных музыкантом листов продолжала расти, он неожиданно вздрогнул, словно что-то напомнило ему о пережитом потрясении. Совершенно уверен: в этот момент, судорожно прислушиваясь, он смотрел на занавешенное окно. Мне тоже показалось, будто я слышу нечто; но звуки были отнюдь не зловещие, а скорее напоминали тихую, доносившуюся из каких-то бесконечных далей мелодию. Я даже подумал о музыканте в одном из соседних домов или где-то за высокой стеной, куда я ни разу так и не заглянул. Однако на Цанна это произвело поистине чудовищное действие: выронив карандаш, он вскочил, схватил виолу и принялся оглашать ночь самыми неистовыми пассажами из всех, что я слышал в его исполнении, исключая разве подслушанные за дверью.
Я и не пытаюсь описать игру Эриха Цанна той страшной ночью. Это было ужасней всего даже подслушанного, ибо теперь я видел выражение его лица — к подобной игре его побуждал страх, неописуемый страх… Он старался произвести как можно больше шума в надежде что-то отвратить или заглушить; что именно, я не мог и вообразить, но, должно быть, нечто ужасное. Музыка стала бредовой и фантастичной, яростной и истеричной, сохранив, однако, всю свою поразительную гениальность, которой, вне всяких сомнений, обладал этот немой старик. Я узнал мелодию лихого венгерского танца, весьма популярного в театрах, и тут же понял, что впервые слышу, как Цанн исполняет произведение другого композитора.
Громче и громче, исступленнее и исступленнее становился отчаянный крик и плач виолы. Музыкант покрылся каким-то жутким потом и вертелся, как обезьяна, не отрывая лихорадочного взгляда от занавешенного окна. Бешеная музыка вызывала странные ассоциации: передо мной зримо восставали бушующие бездны облаков, дымов и молний, среди которых кружились в безумных плясках призрачные сатиры, менады, вакханы. И вдруг — иное, пронзительное звучание, но уже не виолы: спокойная, целенаправленная и вместе с тем ироническая мелодия доносилась откуда-то с запада…
В ту же секунду завывающий ночной ветер, сорвавшийся за окном словно в ответ на дикую игру, застучал ставнем. Обезумевшая виола Цанна превзошла самое себя, крича и рыдая в немыслимых для этого инструмента тонах. Ставень застучал громче, открылся и стал колотиться о раму. Задребезжало стекло и, не выдержав, лопнуло. В мансарду ворвался холодный ветер, заплясало пламя свечей, на столе зашелестели листы бумаги с начатым повествованием Цанна о своей страшной тайне. Взглянув на старика, я понял, что он уже не воспринимает окружающего: голубые глаза вылезли из орбит и остекленели, а исступленная игра превратилась в слепое, механическое извлечение хаотической оргии звуков, неподвластных никакому перу.
Внезапно сильный порыв ветра сорвал манускрипт со стола и погнал к окну. В отчаянной попытке его спасти я кинулся за летящими страницами, но их выдуло прежде, чем я подбежал к зияющей раме. Тогда я вспомнил о давнем желании выглянуть из этого окна, единственного на всей Осейль, откуда можно было увидеть склон за стеной и раскинувшийся внизу город. Было очень темно, но городские огни горят всю ночь, и я рассчитывал разглядеть их сквозь ветер и дождь. Плясало пламя свечей, смешиваясь с завываниями ночного ветра, безумствовала виола. Я приблизился к окну самой высокой на улице мансарды и выглянул… но не увидел раскинувшегося внизу города, не увидел никаких мирных огней знакомых проспектов, не увидел вообще ничего, кроме безграничной, беспредельной тьмы… невообразимого, чуждого всему земному пространства, полного движения и музыки. Пока я с ужасом смотрел в окно, ветер задул обе свечи, оставив меня во мраке наедине с хаосом пандемониума за окном и демоническим воем виолы, безумствовавшей за спиной.
Посветить было нечем. Пробираясь назад, я наткнулся на стол, опрокинул стул и, миновав эту последнюю преграду, направился туда, где, захлебываясь пронзительной музыкой, истошно визжала тьма. Какие бы силы мне ни противостояли, я хотел по крайней мере попытаться спасти и себя, и Эриха Цанна. Один раз почудилось чье-то холодное прикосновение, я закричал, но крик многократно перекрыла виола. Потом во тьме меня внезапно полоснуло бешеным смычком, и я понял, что музыкант уже рядом. Протянув руку и обнаружив спинку стула, я нащупал и сильно потряс старика за плечо, стараясь привести его в чувство.
Он не отреагировал: виола беспрерывно продолжала визжать. Я положил руку на голову старика, дабы сдержать ее механическое покачивание, и прокричал Цанну в ухо, что мы оба должны бежать из этого непостижимого ночного кошмара. Он не ответил и даже не умерил неистовства своей безумной игры, а во тьме мансарды, смешиваясь с какофонией звуков, кружили какие-то странные вихри. Когда моя рука коснулась уха старика, по непонятной причине я содрогнулся — непонятной до тех пор, пока не дотронулся до его неподвижного лица: ледяное, бездыханное, застывшее… выпученные, остекленелые глаза, бессмысленно уставившиеся в пространство… В следующую секунду, чудом отыскав дверь и деревянный засов, я бросился прочь от скрытого тьмой существа с этими жуткими глазами и от потустороннего воя проклятой виолы, чья исступленность только усилилась, когда я ринулся вниз.
Перепрыгивая ступени, скатываясь кубарем, хватаясь за перила, я пронесся по бесконечным лестничным пролетам мрачного дома, выскочил на узкую и крутую улицу и, оказавшись среди покосившихся домов, по булыжникам и ступеням, поскальзываясь, падая и тут же вставая, помчался к нижним улицам, к текущей в каньоне кирпичных стен вонючей реке. Задыхаясь, пролетел по темной махине моста и устремился к знакомым проспектам и оживленным бульварам. Воспоминания об этом кошмарном побеге неизгладимы. Еще помню: не было ветра, и не было луны, и свет фонарей, витрин и окон почему-то мигал.
Несмотря на тщательные поиски и доскональные исследования, мне так и не удалось найти улицу Осейль. Но я не очень жалею об этом, а также не очень печалюсь о сгинувших в неведомых безднах исписанных листах — единственном объяснении музыки Эриха Цанна.