А этаж пусть будет четвёртый. Свалишься – пеняй на себя.
Героиня нерешительно протягивает руку…
– Блин! – доносится снаружи.
За стеклом появляется искажённая физиономия. Парень лет двадцати, наверняка – студент, и наверняка – компьютерщик. Теперь всё ясно. Кошатина впёрлась в чужую квартиру и устроила погром, а одуревший от компьютера студент погнался следом. Совсем сбрендил, жизнь от виртуальности отличить не может. И деваться ему теперь некуда: на карниз он вылезал на втором этаже, а оказался на четвёртом.
Парень толчком распахивает окно и вваливается в комнату, сбив, на этот раз, напольную вазу.
У них там деревянные рамы в окнах, что ли? Европакет должен быть, а его так просто снаружи не откроешь.
Ладно, разберусь. Но сначала надо что-то делать с этой тварью. А ну, вылезай из-под шкафа! Что значит – не вылезу? Я кому сказал? Живо! Ах, не вылезу? Так я ж тебя, поганца, из повести вычеркну. Будешь тогда знать! Как это – не вычеркну? Рассказ про кота, говоришь? Да, действительно, про кота… Только ты ещё, может, и не кот, а кошка. Что неважно? Это кому неважно? Тебе?.. Тоже мне, трансвестит нашёлся, собственные гендерные признаки ему не важны. Ты погляди, зараза, что натворил! Ведь эти двое уже болтают, словно век знакомы. Как, знакомы? Мало ли, что в соседних квартирах живут. Она только что переехала в элитный район и никого ещё не знает. А его тут и вовсе быть не может, не тот типаж. Во, слышал? Он её Ксюхой называет! Ну, какая она Ксюха? Элеонора. Понимаешь? Э-ле-о-но-ра!.. Ну вот, они уже целуются…
– Эй, вы, немедленно прекратите! Артур сейчас придёт!
Как это, нет никакого Артура? А кто тогда есть? Вы что, сговорились все? Вылезай из-под шкафа, скотина! Немедленно… А то ведь я тебя оттуда за хвост выволоку. И не посмотрю, какие там у тебя когти.
Наталья Галкина. Коломенский кот
Когда я была маленькая, мой двоюродный дядя по отцовской линии жил в Коломне. Не помню, где именно; где-то на набережной, не знаю даже, на набережной чего. Дом двоюродного дяди (или деда) – я приходилась ему внучатой племянницей – казался небольшим, как большинство коломенских домов. Двор дома занимали поленницы, аккуратно сложенные дровяные лабиринты, зиккураты, равелины, макеты катакомб, имитирующие раскопки древних городов; дети играли в кубистических бастионах, в их геометрическом саду.
Мне нравились геометрические сады поленьев, березовых светлых, сосновых золотых, не ценившихся осиновых, а также распиленных на дрова заборов и пропитанных смолою прекрасно горевших железнодорожных шпал.
Дровами топили печи в доме, круглые голландки, чьи рифленые колонны умудрялись нагревать комнаты так, как никакое центральное отопление не сумеет. Живой огонь согревал душу, веселил сердце. В дядюшкиной квартире, в большой комнате, служившей гостиной, столовой, библиотекой и кабинетом, еще и камин горел, камелек, пылали угли за каминной решеткой; а перед нетопленным камином стаивала порой ширма темно-зеленого шелка с золотистыми листьями, цветами, павлинами и петухами (или фазанами?), с двумя деревянными опорами, наверху шарики красного дерева, внизу зверино-птичьи лапы. Смотреть в пылающий камин можно было часами, ничего лучше этого камина я в жизни не видела и прекрасно понимаю смысл выражения «тепло родного очага», – петербургские зимы тогда были еще всякий раз особо холодными.
Дядюшка носил меня на закукорках, я доставала рукой матовую лампу на цепях, могла опустить ее или поднять. Я входила в роль всадницы, командовала, не желая слезать, дядюшка говорил: «Мадмуазель Баттерфляй, шагом марш на паркет, а то посажу на печку, отец без вас уедет, а вы будете у меня на печке жить».
Но самым сильным впечатлением от дядюшкиного дома являлись не поленницы, не любимец-камин с душкой-голландкою, не закукорки; им был, несомненно, Жоржик.
Домработница называла Жоржика Жориком, то ли для удобства произношения, то ли за его исключительную прожорливость. Мало того что Жоржик из петербургской породы котов, отличавшейся солидными габаритами и тигровым серым окрасом, он был кот кастрированный, страдавший к тому же ожирением сердца. Все это, вместе взятое, плюс любовь к жратве и малоподвижный образ жизни клинического сердечника и создало, надо полагать, несусветный преувеличенный размер дядюшкиного кота. Всяк, увидевший его впервые, как-то столбенел, ощущал нарушение масштаба, кошачьего ли, квартирного, дефект ли собственного восприятия, – а иногда всё перечисленное чохом.
Жоржиков тюфячок лежал в углу прихожей. Вид спящего Жоржика ввергал в задумчивость. Каждый раз сомнение охватывало: что за животное спит в уголке? Барсук? Собака? Стоя перед ним, я долго глядела на его гигантскую спину и пространные бока, потом произносила тихо: «Жоржик… ксс-ксс, кс-кс, Жорж, Жо-рик…» Он просыпался, поднимал голову, фантастическую башку рыси или марсианского камышового кота. Язык кот держал чуть прикушенным, во взоре проснувшегося существа читалось: «Что тебя надо, обло стозевно? Зачем подло разбудило? Оно благородно спало и тебя не трогало». Клянусь вам, каждый, впервые увидевший Жоржика, казался себе полным идиотом.
Ходить Жоржику было трудно, гулять его выносили на руках. Его сажали на травку или на поленницу, чтобы воздухом подышал. И минут через пять со всей Коломны начинали стягиваться кошки. Домашние, выпущенные погулять, бездомные, бродячие, помоечные, холеные, задрипанные, здоровые, больные, тощие, тонкие, короткохвостые курцхаары, длинноухие, рыжие, черные, белые, трехцветные, молодые, старые, беременные, сексуально озабоченные, половые разбойники, ворюги, опытные облезлые философы, малые неразумки-котята – все потомки священных египетских животных, обитающие в пределах досягаемости, являлись посмотреть на своего суперкота, на дядюшкиного мутанта. Кошки садились вокруг Жоржика, образуя концентрические круги – центром служил Жоржик, – и молча смотрели на него. Возможно, они поклонялись ему как кошачьему божеству.
Некоторое время Жоржик стоял в центре огромного кошачьего сборища. Все собравшиеся хвостатые стояли, оцепенев от восторга ли, ужаса ли, не отрывая глаз от идола своего. Наконец, устав, он ложился. И тут же, как по команде, ложились все. Мне становилось всякий раз не по себе от подобного зрелища и казалось: все коломенские мыши в это мгновение тоже ложатся, кто где стоял, валятся замертво почти, глазки закатив, полный столбняк, кататония, носик на запад, хвостик на восток, как положено, такая мышиная стрелочка буссоли окна в Европу, повинующаяся магнитным линиям чувственных полей игры в кошки-мышки.
Все кошачье-мышиное коломенское сообщество лежало, пока Жоржик не поднимал из горы кошачьих телес круглую большую башку с прикушенным языком. Тут все вскакивали. Оглядев свой народ, Жоржик опускал башку на лапы, вновь погружаясь в дремоту. Все ложились. Периодически повторяясь, минут десять – двадцать длилось кошачье-казарменное лечь-встать; думаю, то же делали и загипнотизированные мыши, судорожно вскакивая и валясь без сил, повинуясь коллективному магнетизму.