Когда осенью цветы увядали, мы собирали и ели их ядовитые семена, походившие на маленькие человеческие сердца – согласно тайному преданию «голубых братьев» они представляют собою «горчичное зерно» веры, про которое сказано, что владеющий им может переставлять горы.
Подобно тому, как их страшный яд изменяет сердце и повергает человека в состояние между жизнью и смертью, так струя веры должна была преобразить нашу кровь – стать чудотворной силой в промежутках между грызущей смертною тоской и экстатическим восторгом.
Но я проник лотом моего познания еще далее, еще глубже в эти удивительные притчи, я сделал еще один шаг и стал лицом к лицу с вопросом:
Что станется с моей кровью, когда она, наконец, будет напоена ядом голубых цветов? И тогда ожили окружавшие меня вещи, даже придорожные камни кричали мне тысячами голосов: снова и снова, с приходом весны, ты будешь поливать ее, дабы возрастало вновь ядовитое растение, окрещенное твоим собственным именем.
В тот час я сорвал маску с питаемого мною вампира, и мною овладела непримиримая ненависть. Я вышел в сад и втоптал в землю растение, укравшее у меня имя, питавшееся моею кровью, так, что не было видно ни одного листка.
С тех пор мой путь был словно усеян чудесными происшествиями.
Еще в ту же самую ночь передо мною явилось видение: кардинал Напеллус, державший в руке, словно зажженную свечу, голубой лютик с пятилепестковыми цветами. Он походил лицом на труп лишь в глазах сверкала неразрушимая жизнь.
Мне казалось, что я вижу свое собственное лицо – так велико было сходство; и с невольным страхом я ощупал его, словно человек с оторванною взрывом рукой, ощупывающий свою рану.
Затем я прокрался в трапезную и, в порыве дикой ненависти, взломал раку, в которой хранились останки святого, желая уничтожить их.
Но там я нашел только глобус, который стоит вон здесь в нише".
Радшпиллер встал, достал глобус, поставил его перед нами на стол и продолжил свой рассказ:
Я взял его с собою при моем бегстве из монастыря, желая затем разбить его и тем самым уничтожить единственную вещь, оставшуюся после основателя этой секты.
Но затем я рассудил, что выкажу больше презрения, если продам эту реликвию и подарю вырученные деньги гулящей девке. Так я и сделал при первой же возможности.
С тех пор прошло много лет, но я не терял ни единой минуты, все время разыскивая невидимые корни травы, из-за которой страдает человечество, стараясь вырвать их из моего сердца. Я сказал уже прежде, что с начала моего просветления на моем пути совершалось одно «чудо» за другим, но я остался тверд: никакой блуждающий огонек не мог более заманить меня в болото.
Когда я начал собирать старинные вещи – все, что вы видите в этой комнате, относится к тому времени – то мне попались также имевшие отношение к таинственным обрядам гностического происхождения и эпохе кализаров; даже кольцо с сапфиром вот на этом пальце – к моему удивлению, украшенное в качестве герба, голубым лютиком – эмблемою голубых монахов – оно попало мне случайно в руки, когда я рылся в коробе разносчика: я, однако, от этого не был взволнован ни на одно мгновенье. А когда, однажды, один из моих друзей прислал мне на дом в качестве подарка этот глобус – тот самый, который я похитил из монастыря и продал, реликвию кардинала Напеллуса – то я громко рассмеялся, узнав его, над детскими угрозами бестолковой судьбы.
Сюда, наверх ко мне, в ясный и чистый горный воздух не может более проникнуть яд веры и надежды, на этих высотах не может расцвести голубой лютик. На мне, в новом смысле, оправдалось изречение: «Кто хочет исследовать глубину, тот должен взойти на вершину».
Вот почему я никогда не схожу вниз, в долину. Я выздоровел; и если бы на меня обрушились чудеса всех ангельских миров, то я бы отбросил их от себя как презренный сор. Пусть лютик остается ядовитым лекарством для болеющих сердец и слабых в долинах – я буду жить здесь наверху и умру лицом к лицу с алмазно-крепким закалом неизменных, необходимых велений природы, которые не в силах побороть никакие дьявольские чары. Я буду измерять моим лотом глубину, без цели, без желаний, радуясь словно дитя, довольствующееся игрою и еще не зараженное ложью о том, что жизнь будто бы имеет более глубокий смысл – буду измерять и измерять – а когда я добираюсь до дна, то в моей душе раздается торжествующий клич: везде я касаюсь земли – все той же земли – гордой земли, которая хладно отбрасывает в мировое пространство лицемерный свет солнца, земли, которая остается верна себе самой внутри и снаружи, как этот глобус, последнее жалкое наследие великого кардинала Напеллуса, остается глупым деревянным шаром извне и внутри.
И каждый раз пасть озера вещает мне: на земной коре вырастают, взлелеянные солнцем, отвратительные яды, но ее глубь – пропасти и бездны – свободны от них и глубина чиста".
На лице Радшпиллера появились от возбуждения лихорадочно яркие пятна и его красочная речь стала прерываться; страшная ненависть прорвалась наружу.
«Если бы я мог выразить пожелание», – он сжал кулаки, – "то сказал бы, что хочу измерить лотом землю до ее центра, чтобы иметь возможность воскликнуть: «Смотри, смотри – везде земля – земля и ничего больше!»
Мы изумленно поглядели друг на друга, так как он внезапно замолчал и затем подошел к окну.
Ботаник Ешквид вынул лупу, нагнулся над глобусом и громко сказал, желая рассеять тягостное впечатление, произведенное на нас последними остовами Радшпиллера: «Эта реликвия – подделка; она относится к нашему времени – пять частей света» – он указал на Америку – «ведь на глобусе они обозначены полностью».
Хотя эта фраза носила такой отрезвляющий и повседневный характер, но она все же не могла рассеять подавленного настроения, начавшего овладевать нами без всякой разумной причины и превращавшегося постепенно в чувство гнетущего страха.
Внезапно комнату наполнил сладкий, одуряющий запах крушины или волчьих ягод.
«Это принесло ветром из парка», – хотел я сказать, но Ешквид успел предупредить мою судорожную попытку сбросить давившую нас тяжесть. Он ткнул иглою в глобус и пробормотал нечто вроде того, что весьма странно видеть обозначенное на карте наше ничтожное само по себе озеро – тут голос Радшпиллера снова зазвучал у окна резким, насмешливым тоном: "Почему же теперь меня более не преследует – как было раньше – во сне и наяву – образ его высокопреосвященства, великого кардинала Напеллуса? В назарейском кодексе – книге гностических голубых монахов, написанной за двести лет до Христа – ведь стоит сведущее пророчество, обращенное к неофитам: «Кто будет поливать до конца мистическое растение своею кровью, того оно доведет до врат вечной жизни; но если само оно будет вырвано из земли, то кощунствующий увидит его лицом к лицу в образе смерти и дух его станет блуждать во тьме до прихода новой весны!» Куда же они девались – эти слова?