— Да что там рассказывать? — хмыкает Абигаэль. Снова втягивает щеки, вдыхает отчаянно горький дым, по силе спорящий с ароматом адской топки, и медленно-медленно выдыхает, изводя Катерину молчанием. — Об инкубах слышала? Об альбах, дуэнде, фоллето? Так ведь Люцифер и есть наш верховный инкуб. И ему, в отличие от всякой швали, чистое подавай, отборное — добродетельных, преданных, холодных, словно горная речка. Таких, как ты, Катенька. Ох, прости, владычица. — Прихватив сигару крепкими, острыми, совсем как у Велиара, зубами, Эби широко скалится. Для улыбки в ее гримасе слишком мало тепла. — Если он кого захотел, навести морок — дело минутное. Прийти, когда человеку хорошо, когда он спит, ест… сам себя удовлетворяет. И усилить его наслаждение, его желание до невиданной мощи, увязать со своим появлением, намекнуть подсознанию, что ты и есть предмет желания, причина наслаждения — такое и мелкий бес умеет.
Колбаса. Пиво. Счастье от того, что сбежала с адской кухни. Солоноватый шершавый палец на нижней губе. Счастье, счастье, счастье. Счастье!!! И похоть приходит, и забирает то, что считает своим, не обращая внимания на страх.
— Он не мог это сделать, — качает головой Катерина.
— Мог. И сделал.
Я схожу с ума. Уже сошла. И у моего безумия твое имя, Люцифер.
Первым делом решено было Катерину одеть.
Привычка ходить в чем мать родила то возвращалась к Кате, то пропадала, а с нею пропадало и восхитительное равнодушие к виду обнаженной плоти, возможное только в общей бане или на нудистском пляже. И, как выяснилось, в аду. Плоть сама по себе была одежкой, натянутой на душу, пригожую или уродливую, но поди разбери, какова она, за слоями мышц, жира, кожи, за всеми этими припухлостями и изгибами, которые столь важны смертным. Временами Саграде казалось: она почти достигла здешнего, инфернального безразличия к телу, тем более, что в геенне оно было всего лишь видимостью, чем-то вроде реверанса собеседнику, дабы не пришлось беседовать с пустым местом. Или мучить пустое место, наказывая душу за грехи, совершенные телом. Давным-давно истлевшим в освященной или неосвященной земле.
Зато дочка духа разврата твердо держалась приличий, оставаясь в иллюзорном теле и вдобавок одевая эту видимость в щегольские наряды. Она взирала на катины неприкрытые телеса с холодным недоумением: ну как можно отказываться от маленьких радостей жизни после смерти? — и при первой же возможности беззастенчиво распахнула комод. В комнате Законной Супруги теперь имелся и комод, и прелестное бюро красного дерева — то есть все, что необходимо истинной леди. Придирчиво осмотрев белые и розовые, кружевные, атласные внутренности ящика, нефилим достала ворох вещиц, за которые Катя не знала, с какой стороны взяться.
Опять она стоит, разведя руки и покорно поднимая то одну, то другую ногу. Абигаэль одевает ее, как Велиар одевал Кэт, прежде чем отпустить пиратку в последнее плаванье по морю Кариб. Катерина почти ощущает на лице ветер, пахнущий сыростью и солеными недрами морскими, с привкусом меди. Или крови.
Саграда разжимает зубы, отпуская прикушенную изнутри щеку, и с удивлением понимает: действительно, кровь. Ее кровь. Всегда казалось, что укусить саму себя до крови невозможно — остановишься раньше. Ан нет, еще как возможно. Боль немного приглушает чувство, родившееся от рассказа Абигаэль. Но мысли так и норовят втянуться в мельничное колесо обид, жернова гнева перетирают и перетирают словесную шелуху: «…он же мне обещал… нет, не обещал, но дал понять… а вот не надо было верить… да еще дьяволу… отдать его Велиару с Уриилом, пусть творят что хотят… и плевать, что будет со мной, чем хуже, тем лучше… они еще заплачут, когда я умру… еще пожалеют…» Мысли у Кати жалкие, бабьи, плебейские.
Надо взять себя в руки. Отныне за каждое слово, за каждое намерение придется платить — собой, своим именем, своей честью. Царской честью. Учись быть княгиней ада, раз уж попалась, твое величество.
Эби посмеивается катиным думам, споро натягивая новоявленной правительнице чулки, раскатывая их по бедрам и застегивая подвязки так же умело, как в свое время Рибка, дочь сумасшедшего брухо. И Катерина ловит себя на том, что ощущение знакомо — ей, вовек не имевшей горничных, знакомо расслабленно-отстраненное чувство живого манекена, отдающего себя в чужие руки. Что ж, немудрено, Катя давно вобрала в себя воспоминания и мысли Кэт, даже голос пиратки, звучащий в катиной голове, воспринимает как собственный, сочувственный и теплый, а не как глумливое хихиканье альтер-эго. Саграда не помнит, когда это произошло, но она благодарна Кэт за то, что та отдала ей себя — без остатка и без попытки выторговать что-нибудь. Например, новую жизнь и новые моря.
А ведь в матери Абигаэль было больше жизни, когда ее вешали у линии прилива, чем в Абигаэль сейчас, вздыхает Катерина. Гораздо, гораздо больше. Ничего, абсолютное ничего вместо души у золотой девочки, чье имя значит «Радость отца». Хотя дочь пиратки, погибшей три века назад, еще жива. И даже не очень изменилась. Тело ее — то самое, которое Велиар привязывал канатами к кровати, лишь бы не дать дочери сбежать с крылатым райским искушением.
Пока не узнал, что его Эби хочет ангела больше, чем нуждается в нем. А Цапфуэль — наоборот. И тогда дух разврата успокоился, решив: этим двоим вместе не бывать. Несовместимы, точно две стороны РАЗНЫХ погнутых монет.
Разных? Ты так уверен в своей девочке, папочка из преисподней?
Нефилимов и ангелов всегда тянуло друг к другу. Интересно, как с этой тягой обстоит у Абигаэль?
— Говори, чего хочешь, — вопрошает Законная Супруга Люцифера леди Солсбери, свою первую фрейлину. Вот оно, первое изъявление царской воли. Кажется, вышло не слишком величественно. Да что там, признайся уж: ляпнула по-простецки, задыхаясь от волнения.
— Коронационные подарки раздавать вздумали, ваше величество? — Эби насмешливо улыбается катиным коленям, разглаживая морщинки на шелке чулок. Саграда с шумом, будто опуская занавес, одергивает нижние юбки. Кто придумал заворачивать женщину в километры тряпок, чтобы сделать женское тело желанным? Он был настолько жесток, насколько и прав.
* * *
Мужчина изо всех сил старается не смотреть вниз — туда, где размеренно движется женский затылок, украшенный греческим узлом «коримбос».[70] Туго завитые женские локоны щекочут потную кожу в паху мужчины. Грудь колышется под платьем, словно запертая в лагуне волна. Шлейф белой шелковой лужицей растекается по ковру.
Он хотел бы видеть это, но знает: увидит и то, чего не хотел.