Луциан торжественно положил письмо в особый ящик бюро, помеченный табличкой «Варвары». Конечно, как примерному племяннику ему следовало задать себе несколько серьезных вопросов типа «Почему я не занял пятое место на экзамене?», «Почему Филипп, сын сэра Джона, не значится в числе моих лучших друзей?» или «Почему я предаюсь праздности, которая порождает дурные привычки?», но вместо этого он поспешил вернуться к своей работе — тонкому и сложному исследованию души. Старое бюро, груда бумаг и плотный трубочный дым отгородили его от мира на все утро. Снаружи нависал влажный октябрьский туман, вяло и неторопливо жил своей жизнью тихий переулок, и лишь иногда издали, со стороны главной улицы, доносились гудение и металлический лязг трамваев. Но Луциана мало трогали скрип калиток, крики мясника и другие звуки этого захолустного квартала — с восторгом и упоением предаваясь своему труду, он вновь утратил связь с окружающим миром.
Странными путями Луциан пришел сюда — в тихий переулок между Шеперд-Баш и Эктон-Вейл. Исполненные золота и колдовства летние дни миновали, а Энни так и не возвращалась. От нее не было даже письма. Луциан с легким недоумением отметил, что его тоска по Энни ослабла. Вспоминая свои прежние приступы восторга, он лишь снисходительно улыбался — вычеркнув из сознания окружавший его мир, он вместе с ним вычеркнул и Энни. В садах Аваллона материальная реальность отходила на задний план, а повседневная жизнь превращалась в игру теней на фоне яркого белого света. Наконец пришло известие, что Энни Морган вышла замуж за фермерского сына, с которым давно была помолвлена, и Луциан, к стыду своему, ощутил лишь легкий, смешанный с благодарностью интерес. Энни оказалась волшебным ключом, открывшим ему закрытый вход во дворец[45], но теперь Луциан по праву восседал на троне из золота и слоновой кости, и Энни была ему не нужна. Через несколько дней после того, как Луциан узнал об этой свадьбе, он решил пройти по запретной в детстве тропинке в скрытую за крутым склоном холма ложбину. Его постигло сильное разочарование, и он удивился, до чего же богато детское воображение. Ни чуда, ни ужаса не таилось ныне среди этих позеленевших стен, а изобилие низкорослого кустарника было обыденно и легко объяснимо. Но Луциан не стал смеяться над своими детскими ощущениями, ибо ни в коей мере не чувствовал себя обманутым. Разумеется, те жар и холод, все те мальчишеские страхи были лишь обыкновенной игрой воображения. Но, с другой стороны, фантазии мальчишки отличаются от фантазий взрослого человека только яркостью и насыщенностью: глупо верить в фей, дарующих счастье, но еще глупее полагаться на приносящие счастье акции, не говоря уже о том, что эта взрослая вера лишена красоты. Ребенок, вздыхающий о волшебной карете, поступает мудрее и прекраснее взрослого хлыща, больше всего на свете желающего заиметь модную коляску с ливрейным лакеем.
Без всякого сожаления распростился Луциан со стенами римской крепости и темными дубами. Прошло совсем немного времени, и воспоминание о недавних переживаниях показалось ему даже приятным: лестница, по которой Луциан когда-то забрался на эту крутизну, исчезла, но он уже стоял на вершине. Каприз красивой девушки вырвал Луциана из объятий терзавшего его внешнего мира, склонного лишь презирать и преследовать. Оглядываясь назад, Луциан видел, каким он был тогда: жалкое существо, которое в корчах извивалось на горячих угольях и жалобно клянчило у веселящихся прохожих капельку воды — лишь капельку воды, чтобы остудить обожженный язык! Луциан с презрением говорил себе, что был «общественной тварью», чье счастье зависело от расположения других людей и чье стремление писать возникло столько из любви к искусству, сколько из желания снискать похвалу. Всего лишь одна изданная книга плюс благосклонные отзывы солидных журналов тотчас же восстановили бы репутацию Луциана в глазах соседей. Теперь он понимал, насколько неразумным было это желание: во-первых, настоящий художник никогда еще не добивался уважения достопочтенной публики, во-вторых, книги нельзя писать ради уважения обывателей; равно как в расчете на материальную выгоду, в-третьих — и это самое главное — человек не должен впадать в зависимость от других людей.
Нежная, навеки любимая Энни спасла Луциана от тьмы и безумия. Она искусно и умело исполнила свою роль, причем вовсе не желая облагодетельствовать влюбленного юношу, а скорее стремясь удовлетворить собственные желания. Но в результате своего мимолетного увлечения Энни подарила Луциану бесценную тайну. А потом он захотел превратить себя в прекрасный дар, праздничную жертву, достойную возлюбленной. Он отказался от мирской тщеты, и в своих поисках пришел к истине, которая вовеки пребудет с ним.
Известие о замужестве Энни не поколебало отношения Луциана к возлюбленной — он по-прежнему хранил в душе сокровище счастливой любви, сиявшее, как незапятнанное золотое зеркало. Луциан не винил Энни ни в легкомыслии, ни в измене — ведь и любил он в ней не нравственность и даже не ее душу, но женщину как таковую. Он считал само собой разумеющимся, что человека надо сопоставлять с книгой (но не книгу с человеком). Энни была в его глазах подобна «Лисидасу» — лишь какой-нибудь зануда мог возмущаться усыпляющим ритмом этой элегии или легковесными причудами этой женщины. Трезвый критик заметил бы, что человек, способный приклеить на Герберта и Лода, Донна и Геррика, Сандерсона и Джаксона, Хэммонда и Ланселота Эндрюза[46] вместе взятых ярлык «развращенного духовенства», мог быть только идиотом или мерзавцем. Справедливо — но только при чем здесь «Лисидас»? Так и в отношении к женщине легко представить себе «стандартного любовника» — этакого скромного и деликатного джентльмена, полного «глубочайшего уважения к прекрасному полу», который, вернувшись домой поутру, усаживается строчить большую статью о «настоящих английских девушках». Помимо всего прочего, Луциан был благодарен прелестной Энни еще и за то, что она вовремя освободила его от себя. Позже он признавался себе, что уже начал всерьез опасаться возвращения Энни — опасаться, что их отношения в конечном итоге выльются в то, что именуется мерзким словом «интрижка». И тогда придется пойти на пошлые ухищрения, прибегнуть к шитым белыми нитками уловкам вроде тайных свиданий. Такая тошнотная смесь байронизма с Томасом Муром не на шутку страшила Луциана. Он боялся, что любовь уничтожит самое себя.
Не испытав мук сладострастия, не глотнув распаляющей жажду морской воды, Луциан был посвящен в подлинные тайны совершенной, сияющей любви. Ему казалось нелепым утверждение, что любовь угасает в отсутствие любимого. Ведь даже расхожие банальности типа «разлука усиливает страсть» или «привычка убивает любовь» свидетельствуют об обратном. С сочувственным вздохом Луциан думал о том, что люди не устают обманываться в своих чувствах: ради деторождения природа наделила мужчин неистовым стремлением к физической близости, внушив им, будто совокупление и есть суть любви. И вот в погоне за приманкой ложного наслаждения род человеческий из поколения в поколение погрязает в суете, томясь тоской по несуществующему. Вновь и вновь Луциан благодарил небо за свое избавление, за освобождение из темницы порока, глупости и греха, за спасение от заблуждений и опасностей, которых больше всего остерегаются мудрецы. Посмеиваясь про себя, он воображал «стандартного любовника», исполненного горечи, презрения, тоски по утраченной возлюбленной, гнева по поводу ее неверности и ненависти к сопернику: одна безумная страсть спешит вслед другой, ведя к гибели. Иное дело Луциан — реальная возлюбленная перестала интересовать его. Если бы она умерла там, в гостях у сестры, он ощутил бы лишь преходящее сожаление, как при смерти любого другого знакомого. Молодая жена фермерского сына не была его Энни так же, как побитые инеем жалкие лепестки не есть подлинная роза. Жизнь многих людей казалась Луциану похожей на цветы, которые в течение долгих лет остаются уродливыми и бесформенными зелеными зародышами, затем в одну ночь взрываются ярким пламенем бутона, заливают влажные луга своим ароматом — и гибнут к утру. Эта ночь, а не множество предшествовавших ей скучных лет и есть время жизни цветка. Так и жизнь многих людей расцветает лишь однажды вечером, чтобы закончиться к утру. И лишь ему, Луциану, удалось сохранить драгоценный цветок, укрыть его от беспощадного дневного зноя в потайном уголке где тот никогда не увянет. Теперь цветок принадлежал ему по праву, как золото, добытое в темной шахте и очищенное от низких примесей.