Поначалу принц как будто возбудился. Он попросил меня снять рубашку и встать перед распахнутым окном подальше от очага, пока кожа у меня не стала холодной как камень. Потом он попросил меня лечь навзничь, сложить на груди руки и широко открыть глаза — но смотреть только в потолок. Он велел мне не двигаться и почти не дышать. Он молил меня не говорить ничего. Он раздвинул мне ноги.
И тогда он вошел в меня.
Когда же он начал двигаться во мне, я почувствовала, как поднимаются мои бедра, почувствовала, как сама двигаюсь ему под стать, вздох за вздохом, толчок за толчком. Я застонала — просто не могла сдержаться.
Его ствол выскользнул из меня. Протянув руку, я коснулась его — крохотной, скользкой козявки.
— Прошу, — шепотом взмолился он, — ты не должна ни двигаться, ни говорить. Просто лежи на камнях, такая холодная, такая прекрасная.
Я постаралась, но он утратил силу, которая придавала ему мужества, и довольно скоро я ушла из покоя принца, а в ушах у меня еще звучали его проклятия и слезы.
На следующий день рано утром он — уехал, забрав всех своих людей, — они поскакали в лес.
Представляю себе его чресла, пока он ехал, неудовлетворенность, камнем залегшую в основании его ствола. Воображаю себе его плотно сжатые губы. Потом представляю себе, как небольшой отряд едет по лесу и выезжает наконец к стеклянной гробнице моей падчерицы. Такая бледная. Такая холодная. Обнаженная под стеклом. Почти ребенок. Недвижима, мертва.
В моем воображении я почти чувствую, как внезапно отвердевает его ствол, вижу, как им овладевает похоть, слышу молитвы, которые он бормочет вполголоса, благодаря небеса за свою удачу. Я представляю себе, как он торгуется с волосатыми человечками, предлагает им золото и пряности в обмен на прекрасный труп под стеклянным саркофагом.
С готовностью ли они взяли золото? Или поглядели на его конную свиту, на острые мечи и копья и поняли, что иного выхода у них нет?
Не знаю. Меня там не было. В зеркало я не смотрела. Могу только воображать…
Руки, снимающие куски стекла и кварца с ее хладного тела. Руки, нежно гладящие ее хладную щеку, сдвигающие ее хладную руку, ликующие, что труп еще свеж и податлив.
Взял ли он ее прямо там, у всех на виду? Или велел перенести в укромное место прежде, чем войти в нее?
Мне неведомо.
Вытряхнул ли он яблоко у нее из глотки? Или, пока он вонзался в ее хладное тело, ее глаза медленно открылись? Раздвинулись ли ее губы, эти красные хладные губы, обнажились ли острые желтые зубы у смуглой шеи, когда кровь, которая есть жизнь, потекла ей в горло, смывая кусок яблока, смывая мой яд?
Мне остается только гадать. Наверняка я не знаю.
Вот что я знаю. — Ночью я проснулась от того, что ее сердце запульсировало и забилось опять. Сверху мне на лицо закапала соленая кровь. Я села. Рука у меня горела и гудела, будто по основанию большого пальца я ударила камнем.
В мою дверь барабанили. Я испугалась, но ведь я королева и не выкажу страха. Я распахнула дверь.
Первыми в мой покой вошли его воины и окружили меня, наставив на меня свои острые мечи и длинные копья.
Потом вошел он. И он плюнул мне в лицо.
Наконец в мой покой вошла она, как сделала это, когда я только стала королевой, а она была шестилетним ребенком. Она не изменилась. Ни в чем не изменилась.
Она дернула за нить, на которой было подвешено ее сердце. Она сорвала одну за другой ягоды рябины, сорвала головку чеснока, за столько лет совсем уже высохшую, потом взяла свое собственное, свое бьющееся сердце — маленькое, не больше чем у молочного козленка или медвежонка, а оно полнилось кровью, выплескивавшейся ей на руку.
Ногти у нее, наверное, были острые, как стекло: ими она разрезала себе плоть, проведя по пурпурному шраму. Ее грудь внезапно раззявилась — пустая и бескровная. Она лизнула разок свое сердце — а кровь все бежала у нее по рукам — и задвинула его глубоко под ребра.
Я видела, как она это делает. Я видела, как она снова закрыла и сдвинула плоть и кожу. Я видела, как пурпурный шрам начал бледнеть.
Ее принц поглядел на нее было беспокойно, но все же обнял за плечи, и они встали бок о бок и ждали. Но вместе с сердцем в нее не вошло тепло, и на губах у нее остался налет смерти, и потому его похоть ничуть не уменьшилась.
Они сказали мне, что поженятся, и два королевства действительно объединятся. Они сказали, что в день свадьбы я буду с ними.
Тут становится жарко.
Они оговорили меня перед моим народом, приправляя толикой правды похлебку, сваренную изо лжи.
Меня связали и держали в крохотной каменной каморке под дворцом, в подземельях я пробыла всю осень. Сегодня за мной пришли. Сорвали с меня лохмотья и смыли грязь, потом побрили мне голову и пах и натерли мою кожу гусиным жиром.
Снег падал, пока меня несли — по мужчине на руку, по мужчине на ногу — всем напоказ, распятую и холодную через зимнюю толпу и затолкали в эту печь для обжига.
Моя падчерица стояла рядом со своим принцем. Она смотрела на меня, на мое унижение, но молчала.
Когда, глумясь, меня заталкивали в печь, я увидела, как одна снежинка легла ей на белую щеку и так и осталась на ней, не тая.
Они закрыли за мной дверцу печи. Тут становится все жарче, а там они поют, веселятся и стучат в железные стенки.
Она не смеялась, не глумилась, не говорила. Она не издевалась и не отвернула лица. Но она смотрела на меня, и на мгновение я увидела свое отражение в ее глазах.
Я не буду кричать. Этого удовольствия я им не доставлю. Тело мое они получат, но моя душа и моя история принадлежат только мне, со мной и умрут.
Гусиный жир начинает плавиться и блестеть. Я не издам ни звука. Больше я думать об этом не буду.
А стану думать про снежинку на ее щеке.
Думать про волосы, черные, как уголь, про губы, красные, как кровь, про кожу, белую как снег.