Впрочем, кажется, сейчас я снова смогу уснуть, так что накладываю сургуч и ставлю печать.
Письмо IV
26 декабря, '37. Ну вот, мой дорогой Роберт, все завершилось. Тело найдено. Я не приношу извинений, что не дал о себе знать со вчерашней вечерней почтой по той простой причине, что был не в силах водить пером по бумаге. События, сопровождавшие обнаружение тела, привели меня в полное замешательство, так что ночной сон был мне необходим, чтобы восстановить силы и смириться с печальным известием. Теперь я могу отчитаться об этом дне, который, безусловно, был самым странным Рождеством, которое я провел (а точнее — провожу) в своей жизни.
Первое событие было незначительным. Видимо, мистер Боумен справлял Сочельник и поэтому был в несколько придирчивом расположении духа: по крайней мере, поднялся он не слишком рано и, судя по тому, что я слышал, его работники и служанки никак не могли ему угодить. Девицы готовы были расплакаться; не уверен, что мистер Боумен умел сохранять свойственную мужскому полу уравновешенность. Во всяком случае, когда я спустился вниз, он неуверенным голосом поздравил меня с праздником, да и чуть позже, когда он соизволил присоединиться к завтраку, вид у него был невеселый: я бы даже сказал, что у него проявилось „байроническое“ отношение к жизни.
„Не знаю, поймете ли вы меня, сэр, — сказал он, — но каждый раз, когда приходит Рождество, весь мир словно оборачивается против меня. За примером далеко ходить не надо. Взять мою служанку Элизу — проработала у меня уже пятнадцать лет. Я думал, что могу во всем ей доверять, и вдруг в это самое утро — в Рождественское утро, самое радостное в году — когда звонят колокола — ну и… — ну и все такое… — так вот, поскольку провидению за всеми нами не уследить, то в это самое утро она умудрилась, с позволения сказать, подать вам на стол к завтраку сыр…“ Он заметил, что я хочу что-то сказать, и замахал рукой. — Вы вполне можете возразить: „да, мистер Боумен, но ведь вы убрали сыр и заперли его в шкафу“; да, я действительно так и сделал; вот у меня ключ… если это он, а не другой такого же размера. Все верно, сэр, но что же вы думаете, на меня это никак не подействовало? Я не преувеличу, если скажу, что у меня под ногами разверзается земля. Так вот, я сказал об этом Элизе без злобы, не думайте, просто твердо, — и что она мне ответила? „Ай, — сказала она, да ну, — сказала она, — от этого ведь никто не умер“. Как меня это обидело, сэр, иначе сказать не могу: обидело, так что и думать об этом больше не хочу».
Повисла угрожающая пауза, во время которой я попытался сказать что-то вроде «да, это неприятно», а потом спросил, в какое время в церкви будет проводиться служба. «В одиннадцать», — ответил мистер Боумен, тяжело вздохнув. «Да, мистер Лукас не сможет произнести такую речь, какую вы услышали бы от нашего покойного пастора. У нас с ним были некоторые расхождения, но от этого тем более горько».
Ему потребовалось сделать большое усилие, чтобы не вспомнить об обиде за бочонок пива, но все же он преодолел себя. «Я вам скажу, что не встречал лучшего проповедника не такого, которого в первую очередь заботят его привилегии или то, что он таковыми считает — впрочем, речь сейчас не об этом. Кто-то спросит: „Отличался ли он красноречием?“; на это мой ответ будет таким: „У вас больше права рассуждать о собственном дяде, чем у меня“. Другой спросит: „Заботился ли он о своем приходе?“, и на это я отвечу: „Бывало по-разному“. Но при этом… — да, Элиза, иду, дорогая… — одиннадцать, сэр, в церкви спросите, где скамья для постояльцев „Кингс Хед“».
Полагаю, Элиза стояла под дверью, и учту это, когда буду давать чаевые.
Следующий эпизод произошел в церкви: мне показалось, что рождественское настроение дается мистеру Лукасу с трудом; что бы ни говорил мистер Боумен, тревога и печаль оратора чувствовались куда больше. Это было совсем некстати. Мне стало не по себе. Дважды во время рождественского гимна орган начинал завывать — сам знаешь, что так бывает, когда ослабевает ток воздуха, — а теноровый колокол поминутно бил совсем тихо, что, видимо, объясняется небрежностью звонарей. Священник послал наверх человека выяснить, в чем дело, но так ничего и не исправил. Я был рад, когда все завершилось, перед службой тоже было странное происшествие. Я пришел довольно рано и встретил двух мужчин, которые втаскивали в часовню похоронные носилки. Из обрывков разговора я понял, что их по ошибке достал кто-то, не присутствовавший при этой сцене. Я также заметил, как священник сворачивает изъеденный молью бархатный траурный покров — зрелище, не подходящее для Рождества.
Затем я пообедал и, почувствовав, что не хочу никуда идти, присел к камину в гостиной с последним выпуском «Пиквикского клуба», который ждал меня несколько дней. Я думал, что наверняка не засну, но со мной вышла та же беда, что и со славным мистером Смитом. Полагаю, была половина третьего, когда меня разбудил резкий свист, смех, и громкие голоса, доносившиеся снаружи, с площади. Это были Панч и Джуди — несомненно, те самые, которых видел в В. мой знакомый старьевщик. Это обрадовало меня лишь отчасти поскольку я во всех подробностях вспомнил мой неприятный сон: и все же я решил посмотреть представление и велел Элизе отнести артистам шиллинг, чтобы они, если получится, обосновались напротив моего окна.
Представление было новое и остроумное; едва ли нужно называть имена хозяев балагана, но все же скажу, что это были итальянцы, Фореста и Кальпиджи. Как я и ожидал, появился пес Тоби. Собрался весь Б., но мне все было прекрасно видно, потому что я сидел у широкого окна на втором этаже всего в десяти ярдах.
Пьеса началась ударом в церковный колокол без четверти три. Она была сделана на славу; и вскоре я с облегчением обнаружил, что неприятное чувство, которое я испытал во сне, наблюдая за тем, как Панч нападает на своих злополучных гостей, прошло. Я хохотал над кончиной водовоза, иностранца, судебного посыльного и даже младенца. Одно было плохо: Тоби все чаще пытался выть там, где не надо. Видимо, что-то ему не нравилось, причем всерьез: точно не помню, в какой момент он издал наиболее жалобный вой, спрыгнул с подмостков и помчался прочь сперва через площадь, а затем по прилегающей улице. Наступил антракт, но короткий. Наверное, артисты решили, что нет смысла бросаться его искать, и что скорее всего, он сам вернется вечером.
Мы продолжили. Панч и Джуди, а также их гости проделывали свои обычные номера; и вот настал момент, когда поставили виселицу, и артисты начали разыгрывать главную сцену с мистером Кетчем. Я так и не могу сказать, что же на самом деле произошло. Тебе приходилось присутствовать на казнях, и ты знаешь, как выглядят преступники с мешками на голове. Если мы с тобой одинаково воспринимаем вещи, значит, ты неохотно вспоминаешь об этом, так же, как я неохотно об этом напоминаю. Именно такую голову я увидел внутри балагана, находясь выше остальных зрителей; сначала она не была видна публике. Я ждал, что голову приподнимут для всеобщего обозрения, но вместо этого на несколько секунд перед толпой показалось искаженное ужасом лицо, которое раньше я даже представить не мог. Не знаю, кто был этот человек, но его, похоже, с силой тянули вверх к небольшой виселице на сцене; руки у него были заведены за спину и связаны. Позади него я разглядел голову в ночном колпаке. Затем раздались крики и треск. Балаган опрокинулся; под обломками задергались чьи-то ноги, затем показались две фигуры — как утверждали некоторые, лично я видел только одну; они стремительно понеслись через площадь и исчезли в закоулке, который выводил к лугам.