Но если и вправду девчоночка из той повозки, так неужто потеряли? Могло ли быть, что несмышленыш вывалился сзади, а отец с матерью даже не ворохнулись? Так ведь все одно, вернулись бы, искали! Иль приключилось с ними нечто страшное? Ох, не дело скрозь незнакомый лес ночью ненастной ехать!
И ведь сбылось самое дурное, что предполагали люди. Через несколько дней докатились до Лебяжьего вести, что нашли в лесу разбитую повозку в стороне от дороги, а вокруг была разметана разодранная, окровавленная одежа… Вот страсти-то, не приведи Господи! И велика же твоя сила, Господи, что дите малое невредимо осталось посреди этакой страсти. Лишь твоею милостью миновала его смерть — хоть от волчьих клыков, хоть от холода в почти зимнюю непогоду, бушевавшую в те дни… Холодная, голодная сирота ни день и ни два брела по лесу, прежде чем вышла к Ивану. Разве можно это понять либо объяснить? Нет, только лишь принять, как чудо, сотворенное волей Всевластителя.
Глава шестидесятая
про то, что случилось в лесу в ненастную весеннюю ночь
Даренка мало что рассказать могла. И то сказать — тут у взрослого в голове перемешается все так, что не разберешь после, где быль, где сон, где примерещилось… А тут — несмышленыш. По прикидкам и четырех годков дите не прожило на белом свете. И по всему выходило, что осиротилась она к четырем своим годкам. Ведь если не ейных родителей останки в лесу сыскались, и они до сего дня живы, так неужто не кинулись бы искать потерянное дите? Уж всяко вперед малехи примчались бы в Лебяжье народ о помощи просить. Выходит, именно их смерть страшная настигла.
Видать, погнали их волки. Лошадь, обезумев от смертного страха, понесла не разбирая дороги, напрямик по лесу, повозку-то и расхристало о деревья. Но еще раньше, видать, девчонка выпала из возка сзади, когда стало его мотать да кидать по корням, по ухабам. А вот как она звериных клыков избежала, как проскочили ее волки, погоней увлекшись — об том лишь Бог знает.
Дарьюшка-то, правду молвить, помнила еще кое-что, но даже Ивану и доброй «баушке» он не все могла рассказать. Вроде помнила, но когда люди начинали спрашивать, память об той ночи вдруг уходила вглубь, таилась, и Даренка путалась, сама уже не знала, вправду ли пробудилась от криков отца и матери, от сильной тряски? Вправду ли трясло повозку так, что Даренку кидало от стенки к стенке. Ночь была холодная шибко, лютый ветер сек дождем пополам со снегом, но Даренке было тепло в большущем батюшкином тулупе, в который мать завернула ее. Вот она и каталась мягким коконом, и больно ни чуточки не было. Сперва хотела она из тулупа выбраться, но кричали так страшно, что Даренка оцепенела от страха. А потом вдруг полетела куда-то вместе со своей теплой темнотой.
В той ночи было еще много — одиночество и жестокий холод, страх и слезы, и большая серая собака со злым пламенем в желтых глазах.
Но было и другое — тихая, спокойная радость и твердое знание, что все страшное кончилось. Это когда шла она по лесной дороге и рядом, с обеих сторон шли батюшка и маменька, держа ее за руки, необычайно ясные, светлые. И хоть еще стояла в лесу ночь, но Даренке темно не было — они трое шли будто в тихом зеленоватом сиянии. И босые Дарьюшкины ноги не чуяли ледяной, запорошенной снегом земли…
Они шли, шли, и Дарьюшке было так радостно, как в утро Христова воскресения. А потом родители остановились. И стали молча прощаться. Даренка сначала, было, испугалась, хотела заплакать, да лица их были так светлы, руки — такими нежными и добрыми… и Даренка вдруг сердцем услышала их голоса: «Мы всегда здесь, всегда рядом. И всегда будем рядом. Но тебе не надо с нами оставаться, тебе еще долго идти. Иди, доченька, иди вперед. Там тебя ждут».
Тут Даренка увидела впереди на дороге большую и добрую олениху, а когда обернулась — родителей на дороге не было. Она опять чуть-чуть испугалась, но их голоса возникли снова, и Даренка поняла, что они никуда не ушли от нее.
И лес показался таким своим, знакомым, добрым. Ненастья лютого как ни бывало. Ночь дохнула совсем летним теплом. Ветерок, как шаловливый соседский парнишка летал меж вершинами спящих дубов и тревожил их, громко шурша прошлогодними листьями. Даренка знала откуда-то, что захочет, так велит ему умолкнуть, упасть к подножиям дубов либо улететь играть сухими листьями в другом месте. Иголочки молодой травы забавно щекотали босые ступни, упруго пружинили, оберегая нежные маленькие ножки от колючек и сучьев. А когда кончалась долгая ночь, птицы развлекали ее, летали низко, она протягивала к ним ручонки, и они садились на маленькую ладошку.
По рассказам Даренки выходило, будто не то день, не то два вела ее через лес олениха, что спала она, к теплому боку ее привалившись и холода ни чуяла…
Иван и верил, и не верил — но ведь и впрямь, на опушку Даренка с оленихой вышла… Этих странных рассказов Дарюшкиных он никому не пересказывал — досужи люди разговоры говорить и догадки сочинять.
Сердобольные бабы предлагали Ивану отдать им найденку, пусть подымается, в разум входит рядышком с их собственными детками. А что до лишнего рта за столом… дитенок вон како горюшко изведал, да неужто у кого язык повернется куском хлеба попрекнуть? Да об чем говорить, любая из Лебяжинских баб готова сиротинку обогреть, обласкать, лакомым кусочком порадовать. Это ему, молодому да холостому не для чего чужим дитем себя отягощать. И не простое это дело — дите малое ростить. Сухой коркой не прокормишь, рогожкой не обернешь — и сварить вкусно надо, и обиходить, и постирать, и рубашонку сшить, да мало ли!
Но осиротевшая матушка Аленина и Иван все уже обтолковали и решили. Даренка им — Богом даренное утешение. И никому, никогда, ни за какие посулы они ее не отдадут. А жить станут втроем, семьею. Если еще и сомневался кто, что так оно лучше всего, так сомнения эти скоро очень растаяли, как клочья тумана под жарким солнцем. Потому, что опять засияли, залучились потускневшие глаза матери, когда под осиротелым кровом зазвенел детский голосок и смех. Про Ивана и говорить нечего — он с первых минуточек будто сердцем прикипел к малехе. А девчоночка до того ласкова, до того понятлива была — глянет в глаза, ну будто в душу, проведет маленькой ладошкой по щеке или волосам, куда печаль девается, и усталь, и боль уходили. И мать, и Иван верили, что девочку Бог им послал и никому другому — вроде как наместо утерянной Алены. Алена — незабвенна и незаменима, это ясно, да все ж теперь стало чем дальше жить. И так они в это верили, что иной раз чудилась им Алена в лице, в словах, в смехе Даренки. Вот наваждение!