Едва ли инспектор Леграсс ожидал, что его вещественное доказательство вызовет такую сенсацию, но факт остается фактом: одного лишь взгляда на принесенный им предмет было достаточно, чтобы повергнуть собравшихся ученых господ в крайнюю ажиотацию. Не теряя времени даром, они столпились вокруг инспектора и принялись так и эдак разглядывать небольшую фигурку, чья абсолютная непохожесть ни на один из известных науке артефактов вкупе с неподдельно глубокой древностью столь убедительно указывали на еще нераскрытые, уходящие в седые глубины веков тайны. Ужасную каменную статуэтку одушевляло никому неведомое направление скульптуры, а на ее тусклой зеленоватой поверхности явно проступали следы неисчислимых веков.
Фигурка медленно переходила из рук в руки, и, один за другим, ученые припадали к ней жадным взором, желая как можно тщательнее ознакомиться с этим древним чудом. Насчитывающая от семи до восьми дюймов в высоту статуэтка поражала удивительно высоким уровнем художественного исполнения. Она представляла собой некое чудовище, которое, кроме карикатурных человекоподобных очертаний, имело голову осьминога, лицо, от которого исходила масса щупалец, пористое чешуйчатое тело, крупные когти на передних и задних конечностях и впридачу длинные узкие крылья за спиной. Преисполненное пугающей и неестественной злобы существо с раздувшимся, тучным туловищем в угрожающем полуприседе возвышалось на прямоугольном пьедестале, покрытом не поддающимися прочтению письменами. Оконечности крыльев касались заднего края пьедестала, а длинные кривые когти согнутых нижних лап охватывали его передний край. Осьминожья голова страшилища грозно наклонилась вперед, так что кончики лицевых щупалец свисали на предплечья чудовищных передних лап, опирающихся на выгнутые дугой колени. В целом же статуэтка производила впечатление живого существа, еще более таинственного и зловещего по причине глубокой тайны, окутывавшей его происхождение. Бесконечно глубокая, неисчислимая годами древность фигурки не вызывала сомнений; при этом в ней не угадывалось ни малейшего намека на связь с какой бы то ни было ветвью древнего мирового искусства, пусть даже относящегося к самым первым проблескам земной цивилизации. Поистине, ее вообще невозможно было отнести ни к какому временному периоду. Даже материал, из которого она была изготовлена, оставался неразрешимой загадкой, ибо зеленовато-черная пористая масса с золотистыми крапинками и радужными переливами просто не могла существовать в рамках привычной нам геологии или минералогии. Столь же непостижимыми оказались и знаки, рассыпанные по всему пьедесталу статуэтки. Ни один из участников ученого собрания, представляющего половину мировых авторитетов в данной области, так и не смог найти ни малейшего указания на их хотя бы отдаленное лингвистическое родство с земными языками. Символы эти, равно как и сама фигура, и составляющее ее вещество принадлежали чему-то ужасно далекому, чему-то резко отличному от всего, что на сей день известно человеку; в них угадывались зловещие намеки на некие незапамятно древние и чудовищно греховные циклы бытия, с которыми ни окружающий нас мир, ни наши представления о нем не имеют ничего общего.
И все же среди всех этих ученых мужей, горестно и многократно покачивавших головами, признавая свою полную неспособность помочь инспектору, нашелся человек, испытавший престранное ощущение давнего знакомства как с чудовищной статуэткой, так и с письменами на ней и решившийся рассказать об этом присутствующим — правда, не без чувства неловкости за ту безделицу, о которой взялся поведать. То был покойный ныне Уильям Ченнинг Уэбб, профессор антропологии в Принстонском университете, ученый-исследователь далеко не последнего разряда. Сорок восемь лет тому назад ему довелось участвовать в экспедиции по Гренландии и Исландии, имевшей целью отыскать новые рунические надписи, но так и не преуспевшей в своем начинании. Однако, занимаясь исследованиями северо-западной части побережья Гренландии, профессор обнаружил не то вымирающее эскимосское племя, не то просто группу приверженцев весьма странного культа — любопытной разновидности «дьяволопоклонничества», — чьи верования поразили его своей преднамеренной кровожадностью и омерзительностью. Прочие эскимосы знали об этом культе очень мало и говорили о нем с содроганием, добавляя, однако, что исходит он из баснословно далеких времен — времен, когда наш мир еще не был создан. Помимо отвратительных обрядов и человеческих жертвоприношений, он унаследовал от древности странные ритуалы, посвящаемые высшему и старшему из дьяволов — Торнасуку, и профессор Уэбб тщательно записал из уст старого ангекока — колдуна — фонетическое звучание имени верховного дьявола, как можно более точно передав его буквами латинского алфавита. Но в данную минуту для ученого собрания более важное значение имел тот жуткий фетиш, которому поклонялись обнаруженные Уэббом приверженцы неведомого культа и вокруг которого они исступленно плясали, когда над ледяными утесами занималась заря. Это был, по утверждению профессора, грубо вытесанный из камня барельеф, несущий на себе неведомый чудовищный образ и таинственные надписи. Насколько он мог припомнить, в самых существенных чертах он являл собой грубую аналогию той устрашающей фигуре, что предстала перед глазами собравшихся в Сан-Луи ученых мужей.
Это сообщение, вселившее в участников собрания вполне понятную тревогу и удивление, вдвое против того взволновало инспектора Леграсса, который тут же принялся донимать профессора Уэбба дотошными расспросами. Он привез с собою записи устного ритуала, исполняемого арестованными приверженцами болотного культа, и теперь он умолял ученого как можно более точно припомнить звучание заклятий, слышанных им от эскимосов-дьяволопоклонников. В зале воцарилось поистине гнетущее молчание, когда после скрупулезного сопоставления всех мельчайших подробностей полицейский и профессор объявили о фактическом тождестве двух заклинаний, услышанных ими в столь далеко отстоящих друг от друга географических областях. Границы между словами угадывались по сохраненным традицией ритмическим паузам, и, по сути дела, то, что эскимосские шаманы и жрецы из луизианских болот распевали перед родственными друг другу идолами, сводилось примерно к следующему:
«Пх’нглуи мгле’нафх Ктулху Р’лайх вгах’нагл фхтагн».
В одном существенном пункте Леграсс обладал перед профессором значительным преимуществом — некоторые из захваченных им молодых ублюдков согласились повторить то, что рассказывали о значении этих слов старики. По их утверждению, эту фразу можно было перевести так: