— Господи! — содрогнулся я. — Даже не шутите так. Он задушит меня Шопенгауэром, Ницше, «Анатомией меланхолии» Бартона, и я уже никогда не оживу. Нет, Элмо, это должны сделать вы.
— Я должен выставить вас отсюда и лечь в постель.
Он ласково подтолкнул меня к двери. И настоял, что отвезет домой. По дороге, глядя прямо вперед, в непроглядное будущее, он сказал:
— Не тревожьтесь. Больше ничего такого не случится, малыш.
* * *
Но он ошибся.
Конечно, это обнаружилось не сразу.
Я проснулся в шесть утра, вообразив, что снова услышал стрельбу.
Но то просто разрушали пирс: рабочие, как зубные врачи, силились вырвать этот громадный зуб.
«Интересно, — подумал я, — почему разрушители берутся за разрушение в такой ранний час? А что это за ружейные выстрелы? Может, это они так хохочут?»
Я принял душ и выскочил из дому, как раз навстречу стене тумана, которая надвигалась из Японии.
Старики с трамвайной остановки уже были на берегу, опередив меня. Я не видел их с того самого дня, как пропал их друг — мистер Смит, нацарапавший на стене в спальне свою фамилию.
Я смотрел, как они наблюдают за гибелью пирса, и чувствовал, что у них внутри тоже рушатся все основы. Они не двигались, только челюсти ходили ходуном, будто они вот-вот сплюнут жеваный табак. Опущенные вдоль тела руки вздрагивали. Я знал, что и они знают: разрушат пирс — и тут же загрохочут машины, кладущие асфальт, зальют гудроном трамвайные рельсы, заколотят кассу, где продают трамвайные билеты, выметут остатки билетных конфетти. Будь я на их месте, я сегодня же отправился бы в Аризону или куда-нибудь еще, где светит солнце. Но я был на своем месте и на полвека моложе, мои суставы еще не заржавели, а кости не скрипели всякий раз, когда огромные машины наносили сокрушительный удар по пирсу, оставляя после себя пустоту.
Я подошел к старикам и встал между двумя из них, мне хотелось сказать им что-то значительное.
Но я просто глубоко вздохнул.
Этот язык они понимали хорошо.
Услышав мой вздох, они долго ждали.
А потом закивали головами.
* * *
— Так! В хорошенькое дельце ты меня опять втравил!
Мой голос, летящий по проводам в Мехико-Сити, был голосом Оливера Харди[130].
— Олли! — воскликнула Пег голосом Стэна Лоурела. — Скорей лети сюда! Спаси меня от мумий в Гуанохуато!
Стэн и Олли. Олли и Стэн. С самого начала мы с Пег называли наш роман «Романом Лоурела и Харди», потому что с детства были в них влюблены и здорово навострились подражать их голосам.
— Почему ты ничего не делаешь, чтобы помочь мне? — закричал я, подражая мистеру Харди. А Пег в роли Лоурела запищала в ответ:
— Ох, Олли… ну, словом… Кажется… я…
И вслед за этим наступила тишина. Мы только вздыхали с отчаянием, и наши вздохи, наша жажда встречи, наша любовная печаль проносились в Мехико и обратно. Миля за милей и доллар за долларом, а доллары-то платила Пег.
— Нет, Стэн, тебе это не по карману, — вздохнул я наконец, — и у меня уже начинает побаливать там, куда аспирин не попадает. Стэн, милый мой Стэнли, пока!
— Олли! — всхлипнула Пег. — Дорогой мой Олли. Пока!
* * *
Как я уже сказал…
Крамли ошибся.
Ровно в одну минуту двенадцатого я услышал, как у моего дома затормозил похоронный автомобиль.
Я не спал и по мягкому шороху, с каким машина остановилась у дверей, понял, что это лимузин Констанции Реттиген — он тихонько жужжал, ожидая, когда я отзовусь.
Не задавая ни Богу, ни кому другому никаких вопросов, я вскочил и машинально оделся, не замечая, что натягиваю на себя. Тем не менее я почему-то надел темные брюки, черную рубашку и старую синюю куртку. Только в Китае ходят на похороны в белом.
Целую минуту я стоял, сжимая ручку двери, — не мог собраться с духом, чтобы повернуть ее и выйти из дому. Подойдя к лимузину, я сел не на заднее сиденье, а на переднее, рядом с Констанцией, которая, не поворачивая головы, смотрела прямо перед собой на белые и холодные волны прибоя.
По ее щекам текли слезы. Не проронив ни слова, она медленно тронулась с места. Скоро мы уже были на середине Венецианского бульвара.
Я боялся задавать вопросы, страшась услышать ответ.
Примерно на полпути Констанция проговорила:
— Меня охватило предчувствие.
Больше она ничего не прибавила. Я понял, что она никому не звонила. Просто едет проверить свое предчувствие.
Как потом выяснилось, если бы даже она и позвонила кому-нибудь, было бы уже поздно.
В половине двенадцатого мы подъехали к дому Фанни.
Мы не выходили из лимузина, по щекам Констанции катились слезы, и, по-прежнему глядя перед собой, она сказала:
— Господи, у меня такое ощущение, будто во мне весу пять пудов, двинуться не могу.
Но в конце концов двинуться все же пришлось. Когда мы уже поднялись до середины лестницы, Констанция вдруг упала на колени, зажмурилась, перекрестилась и прорыдала:
— О Господи, Господи, сделай так, чтобы Фанни была жива, сделай, Господи!
Я помог ей, опьяневшей от горя, подняться наверх.
* * *
На площадке второго этажа нас встретила темнота и сильный, словно засасывающий, сквозняк. Где-то за тысячу миль, на другом конце ночи, в северном крыле этого дома, кто-то открыл и закрыл дверь. Вышел подышать воздухом или спасался бегством? Одна тень переплеталась с другой. Минуту спустя до нас долетел пушечный выстрел захлопнувшейся двери. Констанция пошатнулась на своих каблуках, я схватил ее за руку и потащил за собой.
Мы двигались сквозь непогоду, и вокруг становилось все холоднее, все влажнее, все темнее. Я пустился бегом, не своим голосом бормоча заклинания, пытаясь спасти Фанни.
«Все в порядке, она у себя в комнате, — твердил я мысленно магические формулы, — она у себя вместе со своими пластинками, портретами Карузо, гороскопами, майонезными банками, со своим пением…» Она действительно была у себя. Дверь ее комнаты висела на петлях. Фанни лежала на спине, прямо на линолеуме, посреди комнаты.
— Фанни! — закричали мы в один голос. «Вставай! — просилось у нас на язык. — Тебе нельзя лежать на спине, ты задохнешься! Ты тридцать лет не лежала в кровати. Ты можешь спать только сидя. Вставай, Фанни!»
Но она не шевелилась. Она ничего не говорила. Она не пела.
И даже не дышала.
Мы опустились подле нее на колени, взывая к ней шепотом, молясь про себя. Мы стояли возле нее на коленях, будто два кающихся грешника, будто молящиеся паломники, мы тянули к ней руки, будто целители, словно это могло что-то изменить. Словно своим прикосновением мы могли вернуть ей жизнь.