Самым драматическим открытием, однако меньше других полезным для нас как для ордена детективов-экстрасенсов – если мы действительно таковыми являемся, – стал дневник одного темнокожего мастера, изготовлявшего дагерротипы. Он был родственником Меррик, но настолько дальним, что она о нем даже не упоминала.
В неспешном повествовании некий Лоренс Мэйфейр рассказывал о мелких событиях местного значения и среди прочего описывал, какой была погода в тот или иной день, какие клиенты и в каком количестве посещали его студию, упоминал множество других, на первый взгляд не особо значимых, подробностей.
Я был уверен, что человек этот считал свою жизнь счастливой, и мы не пожалели времени, чтобы тщательно скопировать дневник и отослать копию в местный университет, где по достоинству оценят столь редкий документ, созданный еще до Гражданской войны и принадлежащий перу цветного.
Впоследствии мы разослали в различные южные университеты много копий рукописных свидетельств прошлого и фотографий. Ради благополучия Меррик такие шаги всегда предпринимались с огромной осторожностью.
Имя Меррик в сопроводительных письмах не упоминалось. Она не хотела, чтобы какие-либо материалы связывали с ней лично, ибо не желала обсуждать свои семейные дела вне ордена. Думаю, она опасалась – возможно, не без оснований, – что ее присутствие в Обители может вызвать у людей нежелательные расспросы.
– Пусть они узнают о моих родственниках, – частенько повторяла она за столом, – но им совершенно ни к чему знать обо мне.
Она одобряла все, что мы делали, но отказывалась в этом участвовать, так как жила теперь в другом мире. От того несчастного ребенка, который демонстрировал мне семейные дагерротипы в первый вечер нашего знакомства, не осталось и следа.
Теперь Меррик часами изучала книги, смотрела телевизионные выпуски новостей, а до, во время и после них с увлечением спорила о политике. Теперь у нее было семнадцать пар туфель, и она меняла их по три раза за день. Теперь она стала преданной католичкой и каждое воскресенье, несмотря ни на что, посещала мессу – казалось, ей не помешает делать это даже библейский потоп.
Разумеется, меня радовали эти перемены, хотя я понимал, что воспоминания дремлют в ней лишь до поры до времени и однажды непременно так или иначе дадут о себе знать.
В конце концов наступила осень, и мне ничего не оставалось, как навсегда вернуться в Лондон. Меррик предстояло еще полгода заниматься, прежде чем она отправится в Швейцарию. Прощались мы со слезами.
Я больше не был мистером Тальботом, а стал просто Дэвидом, как для многих других служителей ордена, а когда мы помахали друг другу на прощание у трапа в самолет, я увидел, что Меррик плачет – впервые с той ужасной ночи, когда она изгнала призрак Медовой Капли и разразилась рыданиями.
Это было ужасно. Едва дождавшись, когда приземлится самолет, я принялся писать ей письмо.
Следующие месяцы ее частые письма стали самым интересным, что было в моей жизни.
Пришел Новый год, и уже в феврале мы с Меррик оказались в самолете, летевшем в Женеву. Хотя в том климате она чувствовала себя несчастной, но училась прилежно, мечтая о летних каникулах в Луизиане и о многочисленных поездках в обожаемые ею тропики.
Однажды она вернулась в Мексику в самое неподходящее время года, чтобы посмотреть на то, что оставила нам в наследство цивилизация майя. В то самое лето она призналась мне по секрету, что нам придется найти ту пещеру.
– Я пока не готова пройти по тому пути, – сказала она, – время еще не настало. Знаю, ты сохранил архив Мэтью. Возможно, в этом путешествии мне помогут и другие. Впрочем, можешь пока не волноваться. Нам еще рано отправляться в дорогу.
На следующий год она съездила в Перу, а потом побывала в Рио-де-Жанейро, но всякий раз к началу осени возвращалась в школу. Она нелегко сходилась с людьми и практически не имела друзей в Швейцарии. Мы делали все, что было в наших силах, чтобы внушить ей сознание собственной нормальности, но Таламаска уникальна сама по себе и всегда окутана атмосферой тайны, а потому я не уверен, что наши попытки убедить Меррик, будто она такая же, как остальные ученицы, были успешными.
В восемнадцать лет Меррик сообщила мне официальным письмом, что намерена посвятить свою жизнь Таламаске, хотя мы заверяли ее, что дадим ей образование в любой области по ее выбору. Она была принята в орден в качестве послушницы – этот этап проходят все без исключения молодые служители – и отправилась на учебу в Оксфорд.
Я был несказанно рад переезду Меррик в Англию и, естественно, поехал в аэропорт, чтобы встретить ее. Каково же было мое удивление, когда из самолета выпорхнула и бросилась в мои объятия высокая грациозная молодая особа.
Каждый уик-энд Меррик приезжала в Обитель. Промозглый климат ужасно ее угнетал, но она твердо решила остаться в Англии.
В выходные мы обычно совершали поездки: то в Кентерберийский собор, то в Стонхендж, то в Гластонбери – словом, туда, куда она сама хотела. Всю дорогу мы, как правило, увлеченно болтали. От своего новоорлеанского акцента – я так его называю за неимением лучшего термина – она полностью избавилась, а в знании классических языков превзошла меня на голову: ее греческий был превосходен, и она с легкостью беседовала на латыни с другими служителями ордена – редкий талант среди ее сверстников.
Она стала специалистом по коптскому языку, перевела множество томов коптских текстов, веками хранившихся в архивах Таламаски, а потом с головой погрузилась в изучение истории колдовства и страстно уверяла меня в очевидном: в том, что во всем мире и во все времена колдовство было и остается неизменным.
Меррик часто засыпала в библиотеке Обители, уткнувшись лицом в раскрытую книгу. Интерес к нарядам постепенно сошел на нет, и теперь она довольствовалась всего лишь несколькими очень красивыми и женственными вещами да время от времени покупала очередную пару туфель на очень высоких каблуках, от одного вида которых меня бросало в дрожь.
Что касается ее любви к «Шанель № 22», то ничто и никогда не мешало ей пользоваться этими духами, и ее волосы, кожа и одежда были всегда пропитаны их ароматом. Большинство служителей ордена находили его восхитительным, и в каком бы уголке Обители я ни находился, дивное благоухание сообщало мне, что Меррик вошла в дом.
В день своего совершеннолетия я сделал ей личный подарок: тройную нить настоящего, тщательно подобранного белого жемчуга. Разумеется, украшение стоило целого состояния, но меня это не волновало. Я был богат и мог позволить себе такие траты. Меррик была тронута до глубины души и всегда надевала ожерелье на все важные мероприятия ордена, независимо от наряда, будь то простое черное шелковое платье – ее любимое для таких случаев – или повседневный костюм из темной шерсти.