Я горько засмеялся: «Похвала культурного журнализма»! Увы, я знал кое-что о средствах, какими подобная похвала приобретается. Я начинал почти ненавидеть мои миллионы – золото, которое давало мне лишь неискреннюю лесть друзей-флюгеров, и которое не могло мне дать славы, такой славы, какую иногда приобретает умирающий с голода гений и в объятиях смерти достигает успеха, господствуя над миром. Однажды, в припадке отчаяния, я сказал Лючио:
– Вы не сдержали всех ваших обещаний, мой друг: вы сказали, что можете дать мне славу!
Он с любопытством посмотрел на меня.
– Да? Ну, хорошо, разве вы не пользуетесь славой?
– Нет. Это не слава, это только известность.
Он улыбнулся.
– Слава, мой милый Джеффри, по своему происхождению означает «слово» – слово народной лести. Вы это имеете для вашего богатства.
– Но не для моего произведения!
– Вы имеете похвалу критиков!
– Стоит ли она чего-нибудь?!
– Всего… по мнению критиков! – улыбнулся он.
Я молчал.
– Вы говорите о произведении, – продолжал он. – Я не могу точно объяснить характер вашего произведения, потому что оно какое-то не от мира сего, и судить о нем трудно с мирской точки зрения. В каждом сочинении должно усматривать две вещи: во-первых, цель, с какою оно написано, а, во-вторых, способ которым выполняют его. Сочинение должно иметь высокое и бескорыстное намерение – без этого оно гибнет. Если же оно написано правдиво и искренне, оно влечет за собой вознаграждение, и лавры, уже сплетенные, спускаются с небес, готовые, чтоб быть надетыми. Ни одна земная сила не может дать их. Я не могу дать вам этой славы, но я приобрел вам ее прекрасную имитацию.
Более или менее угрюмо я принужден был согласиться, и, заметив, что он как будто бы смеялся надо мной, я больше ничего не говорил о предмете, который был ближе всего моему сердцу, из боязни подвергнуться его презрению. Я проводил много бессонных ночей, пытаясь написать новую книгу, нечто новое и смелое, могущее заставить публику подарить меня более ценной славой, чем той, которую я получил из-за обладания миллионами. Но творческая способность, казалось, умерла во мне; я был подавлен чувством бессилия, неопределенные идеи бродили в моей голове, которых я не мог выразить словами. И мной овладела такая болезненная любовь к чрезмерно строгой критике, что после нервного анализа каждой написанной страницы я рвал ее тотчас.
В начале апреля я сделал свой первый визит в Виллосмир, получив известие от декораторов и мебельщиков, отправленных туда, что их работа подходит к концу, и было бы хорошо мне приехать для осмотра.
Лючио и я отправились вместе, и когда поезд мчал нас через зеленые улыбающиеся ландшафты, унося от дыма, грязи и шума беспокойного современного Вавилона, я ощущал постепенно усиливающийся покой и радость.
Первый взгляд на замок, купленный мной так легкомысленно, наполнил меня восторгом и удивлением. Это был красивый старинный дом, в английском вкусе. Плющ и жасмин цеплялись по его красным стенам и остроконечной крыше со шпилями. Через длинную линию живописных садов извивалась серебряной лентой река Авон, здесь и там перевязанная, точно бантами, узлами островков в виде цифры 8. Деревья и кустарники распускались в своей свежей, могучей весенней красоте; нельзя описать, до какой степени вид деревни был светел и успокоителен, и я вдруг начал чувствовать, как будто бремя скатилось с моих плеч, давая мне возможность легко дышать и радоваться этой свободе.
Я бродил по комнатам моего будущего жилища, восхищаясь вкусом и искусством, с каким дом был устроен и меблирован, до самых мельчайших подробностей элегантности, комфорта и удобства.
Здесь моя Сибилла родилась, – думал я с нежностью влюбленного, – здесь она будет опять жить как моя жена среди милой обстановки ее детства, и мы будем счастливы-да, мы будем счастливы, несмотря на скучные и бессердечные учения современного света. В роскошной гостиной я остановился у окна, откуда расстилался вид на зеленые луга и леса, – и меня охватило теплое чувство благодарности и любви к моему другу, которому я был обязан этим прекрасным жилищем. Повернувшись, я обнял его рукой.
– Все это дело ваших рук, Лючио! – сказал я. – Мне думается, я никогда не смогу достаточно вас отблагодарить! Без вас я, пожалуй, никогда бы не услыхал о ней или Виллосмире, и никогда бы не был таким счастливым, как сегодня!
– Значит, вы счастливы? – спросил он с легкой улыбкой. – Мне казалось, что нет!
– Ну да, я не так счастлив, как мог того ожидать, – признался я. – Что-то в моем неожиданном богатстве тянет меня вниз, а не вверх. Это странно!
– Ничуть не странно, – прервал он. – Наоборот, это вполне естественно. Как правило, богачи самые несчастные люди на свете.
– Вы, например, несчастны? – спросил я.
Его глаза, загоревшиеся мрачным огнем, остановились на мне.
– Да разве вы слепы, чтобы сомневаться в этом? Как можете вы думать, что я счастлив? Неужели моя улыбка – маскирующая улыбка, избранная людьми для того, чтоб скрывать свои тайные муки от безжалостного взгляда своих бесчувственных ближних, может убедить вас, что у меня нет горестей? Что же касается моего богатства, я никогда не говорил вам о размерах его. Скажи я вам, вы бы действительно поразились, хотя думаю, что оно теперь не возбудило бы у вас зависти, принимая во внимание, что ваши пустячные пять миллионов уже успели привести вас в уныние. Но я мог бы купить царства и не быть беднейшим; я мог бы возводить и свергать с престолов царей и не быть мудрейшим; я мог бы раздавить целые страны железным каблуком финансовых спекуляций; я мог бы владеть миром, не давая ему, однако, высшей оценки, чем теперь, – оценки ничтожной пылинки, кружащейся в бесконечности, или пущенного на ветер мыльного пузыря!
Его брови сдвинулись, его лицо выражало гордость, презрение и скорбь.
– Какая-то тайна вас окружает, Лючио, – сказал я. – У вас было или горе или потеря, которых ваше богатство не может загладить, и которые делают вас таким странным существом. Может быть, когда-нибудь вы доверитесь мне…
Он громко, почти бешено расхохотался и ударил меня тяжело по плечу.
– Непременно! Я расскажу вам мою историю! И вы должны «помочь больной душе» и «вырвать память о закоренелой скорби»! Сколько могущества в выражении было у Шекспира, не коронованного, но настоящего короля Англии! Не только «вырвать» «скорбь», но самую «память» о ней! По-видимому, простая фраза содержит в себе сложную мудрость; без сомнения, поэт знал или инстинктом догадывался о самом ужасном факте во всей вселенной…
– И что же это такое?
– Вечное сознание памяти, – ответил он. – Бог не может забыть, и вследствие этого Его создания также не могут!