— Нет, — ответил я.
— Я что, оскверняю таинственный романтический образ?
— Не в этом дело.
Но Крамли мог заметить, что я не слишком уверен.
Он взял меня за локоть.
— Чего вы не договариваете?
— Констанция сказала, что недалеко отсюда, где-то на берегу, у нее есть бунгало.
— Ну так, может, она туда и поехала. Если то, что вы рассказываете, правда, она могла запаниковать, вот и решила подстраховаться.
— Но ее лимузин здесь.
— Ну, знаете, кое-кто и пешком ходит. Вы, например. Леди могла с милю пройти по воде вдоль берега на юг и оставить нас в дураках.
Я посмотрел на юг, словно мог различить на берегу сбежавшую леди.
— Дело в том, — продолжал Крамли, — что пока нам не на что опереться. Пустой дом. Звучат старые пластинки. Записок о самоубийстве нет. Нет и следов насилия. Придется ждать, когда она вернется. Даже если не вернется, у нас все равно нет оснований открывать дело. Нет corpus delicti[147]. Спорим на ведро пива, что она…
— Пойдемте завтра со мной в комнаты над каруселями. Когда вы увидите лицо этого человека…
— Черт, вы имеете в виду того, о ком я думаю?
Я кивнул.
— Этого педика? — сказал Крамли. — Этого цирлих-манирлих?
Вдруг рядом в море раздался громкий вопль. Мы оба так и подскочили.
— Господи помилуй, что это? — воскликнул Крамли, вглядываясь в ночной океан.
«Констанция, — решил я. — Она возвращается». Я тоже стал всматриваться в темноту, но потом понял.
— Это тюлени. Иногда они приплывают сюда поиграть.
Послышались еще всплески и плюханье — какой-то морской житель уплывал в темноте в океан.
— Черт! — выругался Крамли.
— Кинопроектор в гостиной еще работает, — сказал я. — Патефон играет. В плите на кухне что-то печется. Свет горит во всех комнатах.
— Пойдемте выключим все и потушим, пока этот замок не сгорел к чертовой матери!
И мы снова пошли вдоль цепочки следов Констанции Реттиген к ее сияющей ослепительным светом крепости.
— Эй! — прошептал Крамли. Он смотрел на восток. — А это еще что?
На горизонте протянулась узкая полоска холодного света.
— Это рассвет, — сказал я. — Я уж боялся, он никогда не наступит.
* * *
На рассвете задул ветер, он занес песком следы Констанции Реттиген.
А на берегу показался мистер Формтень: он шел, оглядываясь через плечо, и нес в обеих руках коробки с пленками. В эту самую минуту вдали позади него огромные чудища со стальными зубами, вызванные из морских пучин застройщиками-спекулянтами, разбивали в щепки его кинотеатр.
Увидев нас с Крамли на пороге дома Констанции Реттиген, мистер Формтень прищурился, всматриваясь в наши физиономии, потом перевел взгляд на песок и на океан. Нам не пришлось ничего объяснять ему. Он понял все по нашим бледным лицам.
— Она вернется, — твердил он. — Увидите, вернется. Констанция никуда не денется. Господи, с кем же я теперь буду смотреть свои фильмы? Нет, она вернется, увидите. — Глаза у него наполнились слезами.
Мы оставили его охранять опустевший форт и поехали ко мне. По дороге лейтенант-детектив Крамли разбушевался и произнес обличительную речь, оперируя крепкими выражениями вроде «чертова кукла», «бешеная корова», «бесовское отродье» и «дерьмо собачье», и напрочь отверг мое предложение прокатиться на этой паршивой карусели и задать несколько вопросов фельдмаршалу Эрвину Роммелю или его прелестному, облаченному в розовые лепестки напарнику Нижинскому[148].
— Дня через два, может, и навестим его. Если эта сумасшедшая старуха не приплывет обратно из Каталины. Вот тогда я начну задавать вопросы. А сейчас-то чего? Не буду я копаться в лошадином дерьме, чтобы найти лошадь.
— Вы сердитесь на меня? — спросил я.
— Сержусь — не сержусь, какая разница? Чего мне сердиться? Просто вы мне все мозги наизнанку вывернули, а сердиться мне ни к чему. Вот вам доллар, купите себе билет и можете десять раз поучаствовать в этих скачках вокруг каллиопы.
Он высадил меня у моей двери и с шумом укатил прочь.
Войдя к себе, я поглядел на старое пианино Кэла. Простыня сползла с его длинных желтовато-белых зубов.
— Перестань скалиться, — сказал я.
* * *
В тот день произошли три события.
Два приятных. Одно ужасное.
Из Мехико пришло письмо. В нем была фотография Пег. Она подкрасила глаза на карточке коричневыми и зелеными чернилами, чтобы мне легче было вспомнить, какого они цвета.
Еще я получил открытку от Кэла из Хилы Бенд.
«Сынок, настраиваешь ли ты мое пианино? — спрашивал Кэл. — Половину рабочего дня я мучаю здешний народ в пивной забегаловке. В этом городе полно лысых. Они еще не подозревают, какие они счастливчики, раз к ним приехал я. Вчера подстриг шерифа. Он дал мне сутки, чтобы я убрался из города. Так что придется завтра газовать в Седалию. Удачи тебе. Твой Кэл».
Я перевернул открытку. На ней была фотография хилы — ядовитой аризонской ящерицы с черными и белыми полосками на спине. Кэл нацарапал на открытке скверный автопортрет, изобразив себя сидящим перед чудищем, как перед музыкальным инструментом, и играющим только на черных клавишах.
Я посмеялся и отправился в Санта-Монику, еще не зная, что скажу этому несуразному человеку, живущему двойной жизнью над стонущей каруселью.
— Фельдмаршал Роммель! — закричал я, подойдя. — Как и почему вы решили убить Констанцию Реттиген?
Но меня никто не услышал.
* * *
Карусель крутилась молча.
Каллиопа[116] была включена, но запись на валике уже кончилась, и бороздки, шипя, все крутились и крутились.
Хозяин карусели не умер, но был мертвецки пьян. Он даже не спал, а, сидя у себя в кассе, по-видимому, не замечал, что музыка не играет и лошадки кружатся под чавканье каллиопы, в которую кто-то засунул булочку со швейцарским сыром.
Все это мне очень не понравилось, и я уже собрался подняться наверх, как вдруг заметил какой-то мелкий разлетающийся бумажный мусор на кругу, над которым кружились лошади.
Я дал карусели совершить еще два полных оборота, потом ухватился за металлический шест, вскочил на круг и, покачиваясь, стал пробираться между шестами.
Клочки бумаги разметались от ветра, поднимаемого скачущими конями и самим крутящимся устройством, двигающимся в никуда.
На кругу под обрывком бумаги я заметил чертежную кнопку. Видимо, кто-то приколол записку ко лбу одной из деревянных лошадок. А кто-то ее нашел, прочел и убежал.
Этот «кто-то» был Джон Уилкс Хопвуд.
Испытывая такую же безнадежность, как безнадежна сама поездка на карусели, я целых три минуты собирал обрывки, потом соскочил с круга и стал складывать из них записку. На это ушло еще пятнадцать минут: я находил какое-то страшное слово на одном клочке, еще более страшное — на другом, внушающее ужас — на третьем. Все они свелись к неумолимому смертному приговору. Эта записка должна была пробрать холодом до мозга костей. Любой, вернее, любой, чей старый скелет не по праву облекала юная золотая плоть, должен был скрючиться, прочтя эту записку, будто его ударили в пах.