Она замолкает, выпуская струю дыма вверх к отделанным под красное дерево потолочным балкам. Стелла Хоран прожила на Карлин-стрит до двадцати лет и последние годы каждый день ездила на занятия в Левинскую школу бизнеса в Моттоне. Однако случай с камнями запомнился ей очень хорошо.
– Иногда, – говорит она, – у меня даже возникает вопрос, не вызвала ли я сама этот каменный град. Наши участки сходились задними дворами. Миссис Уайт посадила там зеленую изгородь, но к тому времени кустарник еще не вырос. Она не один раз звонила моей матери и скандалила по поводу «шоу», которое я якобы «устраивала» на заднем дворе. Хочу заметить, что купальник у меня был вполне приличный – даже скромный, по современным стандартам, – обычный старый купальник от Янтцена, но миссис Уайт постоянно разорялась, что это, мол, безобразие, потому что меня видит «ее крошка». Моя мать… она, конечно, старалась говорить с ней потактичнее, но у нее никогда не хватало терпения надолго. Не знаю уж, чем ее в очередной раз вывела из себя миссис Уайт – надо полагать, обозвала меня Вавилонской блудницей, – но моя мать заявила ей, что наш двор – это наш двор, и если нам так захочется, я могу тут хоть голышом танцевать. Кроме того, обозвала ее грязной старухой, у которой вместо головы банка червей. Короче, крику было много, но суть дела я уже рассказала.
Я решила, что не буду больше загорать там: не люблю скандалов. Но мама – она, если заведется, это сущий кошмар. Как-то раз она отправилась в супермаркет и купила маленькое белое бикини. Сказала, что я с таким же успехом могу загорать и в нем. Мол, это наш двор, и никого не касается, что мы тут делаем.
Стелла Хоран улыбается при этом воспоминании и гасит сигарету.
– Я пыталась с ней спорить, говорила, что не хочу быть пешкой в их склоке, но все без толку. Если уж ей что вступит в голову, то остановить ее так же невозможно, как дизельный грузовик, когда его без тормозов несет под гору. Но дело было даже не в этом. Сказать по правде, я просто боялась Уайтов. Настоящие психи, сдвинутые на религии, – тут, знаете, не до шуток. Ральфа Уайта, конечно, уже не было, но вдруг у Маргарет еще остался его револьвер?..
Однако в то воскресенье я все же постелила на заднем дворе одеяло, намазалась маслом для загара и улеглась, включив радио, как раз передавали «Сорок лучших песен». Мама эту музыку просто ненавидела и обычно кричала мне, чтобы я убрала звук, «пока она не рехнулась». Но в тот день она сама дважды прибавляла громкость, и я уже в самом деле начала чувствовать себя Вавилонской блудницей.
Тем не менее из дома Уайтов никто не выходил. Даже хозяйка не показывалась развесить на веревках белье… Вот, кстати, еще один штрих: она никогда не вывешивала на улице нижнее белье. Не только свое, но и Кэрри, хотя ей было всего три года. Исключительно в доме.
Я немного успокоилась и решила, что Маргарет, может быть, увела Кэрри куда-нибудь в парк – помолиться на природе или что-нибудь еще в таком духе. Короче, спустя какое-то время я перевернулась на спину, закрыла глаза рукой и задремала. А когда проснулась, рядом, разглядывая меня в упор, стояла Кэрри.
Миссис Хоран умолкает, глядя куда-то в пространство. Снаружи бесконечной чередой проносятся машины. Я слышу тонкое гудение моего репортерского магнитофона. Но все это кажется лишь хрупкой, тонкой оболочкой другого, мрачного мира – настоящего мира, где и зарождаются кошмары.
– Она была такая лапушка, – продолжает Стелла Хоран, закуривая. – Я видела ее школьные фотографии и то ужасное, расплывчатое черно-белое фото на обложке «Ньюсуика». Помню, смотрела на них и думала: «Боже, куда же она исчезла? Что с ней сделала эта женщина?» Странное какое-то чувство возникало: и страх, и жалость… Такая милая была девчушка – розовые щечки, яркие карие глаза, волосы светлые, только видно, что они потом потемнеют. Одно слово – лапушка. Милая, умница, совершенно неиспорченная. Видимо, тогда отравляющее душу влияние ее матери еще не проникло так глубоко.
Я чуть приподнялась от неожиданности и попыталась улыбнуться. Никак не могла сообразить, как поступить. Меня здорово разморило, и голова совершенно не работала. Потом просто взяла и сказала: «Привет». На ней было желтое платьице, довольно симпатичное, только очень уж длинное для маленькой девочки, да еще летом – оно ей чуть не до лодыжек доходило.
Кэрри не улыбнулась в ответ, а, указав на меня пальцем, спросила:
– Это что?
Я поглядела на себя и увидела, что, пока спала, лифчик совсем сполз. Я его поправила и ответила:
– Это моя грудь, Кэрри.
А она на полном серьезе:
– Я тоже такую хочу.
– Подожди немного, Кэрри, – объяснила я ей. – Лет через восемь-девять и у тебя появится…
– Нет, не появится. Мама сказала, что у хороших девочек ее не бывает. – Она очень странно выглядела, когда это говорила, странно для маленькой девочки: как-то печально и в то же время самодовольно.
Я даже ушам своим не поверила и выпалила первое же, что пришло мне в голову:
– Но я тоже хорошая девочка. Да и у твоей мамы есть грудь.
Кэрри опустила голову и сказала что-то так тихо, что я даже не расслышала. А когда попросила ее повторить, она посмотрела на меня как-то с вызовом и сказала, что, мол, мама была плохая, когда ее сделала, и поэтому, мол, у нее есть грудь – «мерзостные подушки», она сказала, только как бы в одно слово.
Мне с трудом верилось, что такое может быть. Я была потрясена и даже ничего не могла сказать в ответ. Мы только смотрели друг на друга молча, и больше всего в тот момент мне хотелось схватить эту маленькую несчастную девчонку и унести куда-нибудь далеко-далеко.
Но тут из кухонной двери появилась Маргарет Уайт и увидела нас вместе.
Наверное, с минуту она просто пялилась на нас, не веря своим глазам. Затем открыла рот и завопила. Ничего отвратительнее я за всю свою жизнь не слышала – словно самец-аллигатор в болоте. Она именно вопила. Ярость, неприкрытая, бешеная ярость. Лицо у нее стало красным, как пожарная машина, руки сжались в кулаки – она вся тряслась и, задрав голову в небо, вопила что есть сил. Я думала, ее удар хватит, честное слово: ее аж всю перекосило, а лицо стало как у мегеры.
А Кэрри… та перепугалась до смерти, только что в обморок не упала, вся сжалась и буквально позеленела.
Тут ее мать как заорет:
– КЭЭРРРРРРРРРИИИИ!
Я вскочила и тоже закричала: «Ну-ка не смейте на нее орать! Как вам не стыдно!» В общем, какую-то ерунду в таком духе. Не помню точно. Кэрри пошла назад, потом остановилась, сделала еще несколько шагов, и в тот момент, когда переходила с нашей лужайки на свою, она обернулась и посмотрела на меня… Этот взгляд… Просто ужасно… Я не могу передать, что в нем прочла. И тягу, и ненависть, и страх… и горе. Словно сама жизнь обрушилась на нее, подобно каменному граду, – и это в три-то года.
Тут на заднее крыльцо вышла моя мать, и при виде девочки лицо у нее будто сникло. А Маргарет… та продолжала кричать что-то про шлюх, про блудниц, про грехи отцов, что падут на детей аж до седьмого колена… Я просто дар речи потеряла, язык стал как сухой лист.
Всего секунду, наверно, Кэрри стояла в нерешительности на границе двух участков, затем Маргарет Уайт глянула вверх, и, Богом клянусь, она залаяла на небо. Именно залаяла. А потом вдруг принялась… истязать себя, что ли. Она впивалась пальцами себе в щеки и в шею, оставляя красные полосы и царапины, и раздирала на себе одежду.
Кэрри вскрикнула: «Мама!» – и бросилась к ней.
Миссис Уайт присела как-то по-лягушачьи и развела руки в стороны. Я думала, она ее раздавит, и невольно закричала. А Маргарет Уайт только улыбалась. Улыбалась и пускала слюни, которые текли по подбородку… Боже, как это противно!
Она схватила Кэрри в охапку, и они скрылись за дверью. Я выключила радиоприемник, и нам было их слышно. Не все, конечно, отдельные слова, но мы и так понимали, что происходит. Молитвы, всхлипы, вопли – безумие какое-то. Затем Маргарет велела Кэрри забираться в чулан и молиться. Девочка плакала, кричала, что она не нарочно, что больше не будет… А затем тишина. Мы с мамой переглянулись, и я могу сказать, что никогда не видела ее в таком состоянии, даже когда умер папа. Она только сказала: «Бедный ребенок…», и все. Потом мы тоже пошли в дом.