я навещал ее несколько месяцев назад, она показала мне это письмо, которое добросовестно сохранила. На конверте по-английски было написано: «Я очень счастлив!», а само письмо прямо-таки фонтанировало эмоциями: «
Liebe Mutter, ты спрашиваешь, как я поживаю, что делаю?
Oh Mutter – oh Mutter, Mutter!» Много раз – вот это: «
oh Mutter!», и более ничего!
Конечно, в таком послании может быть сокрыта и сильная боль, и бездна отчаяния, и безумный восторг; проще говоря – очень сильное чувство!
Я запомнил вплоть до меток на часах то раннее утро, когда леди Синтия отправилась в часовню, располагавшуюся неподалеку от замка, у реки. Я нередко сопровождал ее в этих паломничествах, после чего мы отправлялись завтракать. Но в то утро она подала мне знак – и я понял его без лишних слов. Вслед за ней ступил я под своды часовни; она преклонила колени, и я сделал то же самое. Поначалу я лишь смотрел на нее, но постепенно выучил все молитвенные слова. Только подумайте, господа: я, студент-немец, атеист, каковым мне и положено быть, – молюсь! Не ведаю, кому или чему слал я свои молитвы; это было что-то вроде благодарности небу за счастье видеть эту женщину – пополам со словами томления, чей смысл сводился лишь к одному: я плотски желал ее.
Много времени я посвящал верховой езде – разгоряченная кровь требовала отвода пыла. Однажды, выехав довольно рано, я заблудился и провел в седле не один час. Когда я в конце концов выбрел к замку, грянула ужасная гроза, небесные хляби разверзлись – даже деревянный мостик захлестнуло покинувшей свое русло рекой. Чтобы добраться до второго моста, каменного, пришлось бы сделать изрядный крюк; но я и так промок с ног до головы, так что, не задумываясь, взялся форсировать стремительный поток. Однако я значительно переоценил силу своей измотанной кобылы – река снесла нас вниз на немалое расстояние, так что дорога от реки до замка заняла у меня солидное время.
Леди Синтия уже ждала меня в гостиной, поэтому я поспешил принять ванну и переодеться. Вероятно, я показался ей уставшим – во всяком случае, она настояла на том, чтобы я прилег на диван. Сев рядом со мной, она стала гладить мой лоб и убаюкивающим голосом напевать:
На суку в старой люльке малыш мой живет,
Когда ветер подует, то люльку качнет,
Когда сук слабый треснет, то все пропадет:
И малыш мой, и люлька, и ворох забот!
Меня не смутила эта двусмысленность колыбельной – ощущая кожей лба кончики ее пальцев, я был на седьмом небе от блаженства. Увы, в конце концов мой сук взаправду обломился, господа, и со своим ворохом забот я упал, причем весьма неудачно.
Леди Синтия всегда позволяла мне целовать ее руки – но только лишь руки! Мысль о том, чтобы запечатлеть поцелуй где-то еще, повергала меня в сладкую дрожь, а о губах ее я и желать не смел. Я никогда не говорил ей о том, что чувствую, но мои глаза предлагали ей сердце и душу – все, что у меня только было, – в любой день и час. Она принимала это скромное подношение и в ответ лишь протягивала запястье.
Иногда поздними вечерами, когда я бдел неподалеку и мое томление по ней яростно искало выход – и не находило его, – она вставала, уходя, и тихо наставляла:
– Лучше сходите покатайтесь верхом.
Она шла в свою комнату в башне, не замечая, как я тихо следую за ней, брала в руки маленькую книжицу в парчовом переплете, несколько минут читала ее, а потом вставала, подходила к окну и вглядывалась во мрак. Я же шел в конюшню, седлал лошадь и направлял ее через парк в поля. Там, в сумерках, я и гонял бедное животное до пены, а по возвращении принимал холодную ванну и ложился немного отдохнуть перед ужином.
Как-то раз я отправился на подобный «выпас» несколько раньше обычного и в замок вернулся как раз ко времени чаепития. Идя принять ванну, я столкнулся с леди Синтией.
– Когда закончите, – сказала она, – приходите, в башне вас ждет чай.
На мне было только кимоно.
– Мне нужно сперва одеться, – ответил я.
– Приходите так.
Я забрался в ванну, пустил воду и, управившись за считаные минуты, уже вскоре шагал в сторону ее покоев. Леди Синтия сидела на диване с уже знакомой книжицей в руке – ее она отложила в сторону, когда я вошел. Она, как и я, была в халате – в чудесном кимоно пурпурного цвета, расшитом изумрудно-золотыми цветами. Она налила мне чаю и намазала маслом тосты, ни слова не говоря. Я сжевал подношение, чуть не подавившись, и залпом выпил горячий чай, ощущая, как весь трясусь, прямо-таки хожу ходуном. И вот из глаз моих брызнули слезы. Я опустился на пол, взял ее за руки и прижался головой к ее коленям. Она не стала отстранять меня.
Наконец леди Синтия встала:
– Можете делать со мной все, что хотите, но вы не должны говорить ни слова. Ни слова, слышите, ни единого словечка!
Я не понял, что она имела в виду, но поднялся и кивнул. Она медленно подступила к узкому окну. Я не мог взять в толк, что мне делать, и в конце концов молча приблизился к ней.
Я стоял в нерешительности, не шевелясь и не говоря, слушая ее легкое дыхание. Кое-как набравшись смелости, я подался вперед и коснулся губами шеи. Коснулся легонько – так бабочка проходится крылом; но по всему телу леди Синтии прошла легкая дрожь – она меня почувствовала. Тогда я начал целовать ее плечи, ароматные волосы, ушные раковины изысканной лепки – нежно, мягко, трепетно, еле касаясь губами и не переставая смущаться, как юнец. Наши пальцы сплелись. С ее губ сорвался вздох и растворился в вечернем воздухе. У меня перед глазами стояли высокие деревья, я слышал пение позднего соловья.
Я закрыл глаза. Наши тела не разделяло ничего, кроме пары легковесных шелковых накидок. Я глубоко вздохнул – и услышал, как она дышит. Мое тело дрожало до самых пальцев ног, и я почувствовал, как и сама леди Синтия трепещет в моих руках.
Теперь мы оба дышали хрипло, прерывисто; от ее тела исходил буквально осязаемый жар. Она схватила меня за руки, прижала мои ладони к своей груди.
И тогда я обхватил ее обеими руками, крепко притянул к себе. Я крепко держал ее – не знаю, как долго…
Наконец нас разняло. Она, чуть не падая, безвольной куклой повисла у меня на руках, но потом встрепенулась.
– Иди, –