Осознав, что происходит, я попыталась сопротивляться, но тщетно. «Я не хочу обратно! — протестовал мой разум. — Не хочу…»
Я смутно помню, что, падая, встретилась взглядом с женщиной в золотой шляпке. Ее губы двигались, произнося незнакомое имя: «Марта»… Потом наступила темнота.
Надо мной нависло лицо Генри, его руки двигались, ослабляя шнуровку корсажа, и, плывя между сном и явью, я рассматривала чистые, четкие черты его лица, прямые брови, внимательные глаза, волосы намного темнее, чем у брата, и очень коротко остриженные. Уильям неуверенно топтался сзади. Увидев, что я открыла глаза, он подскочил с нюхательной солью.
— Эффи? Как ты… Генри повернулся к нему.
— Не стой тут как дурак! — с холодной яростью рявкнул он. — Найди извозчика. Живо! — И Уильям ушел, бросив последний взгляд на меня через плечо. — Этот мальчишка слишком много о тебе думает, — добавил Генри. — И не скрывает этого… — Он вдруг оборвал сам себя. — Ты можешь стоять? Я кивнула.
— Это ребенок?
— Не думаю. — Мне и в голову не пришло рассказать ему о странном происшествии в церкви. Я знала, как раздражают его мои «причуды».
Я попыталась сесть в экипаж, но вдруг снова подступила тошнота, и я чуть не упала. Генри обнял меня за талию и легко подсадил внутрь. Искоса взглянув на его напряженный профиль, я уловила его отвращение и страх. В ту минуту я почти поняла, что он боится меня, ощутила глубину его смятения, но догадка поблекла прежде, чем я осознала ее, и со мной вновь случился обморок.
3
Конечно, она потеряла нашего ребенка. Она спала в объятиях опиума, когда акушерка унесла его и завернула в саван. Я не захотел взглянуть на сына. Узнав, что жена идет на поправку, я отправился в студию работать. Мы жили в Хайгейте, и я нарочно снял студию в нескольких милях от дома. Это давало мне чувство уединения, необходимое для работы; кроме того, свет там был чистый и холодный, как в монастыре, и мои картины, свободно развешанные по беленым стенам, светились, будто пойманные бабочки под стеклом. Здесь я был Верховным жрецом, а Эффи — моей прислужницей, ее милое личико смотрело с ярких полотен и бледных пастелей, и толстых пачек рисунков на коричневом пергаменте; Эффи моего сердца, нетронутая проклятием нашего жара и нашей плоти. В ту ночь — уже не в первый раз — я спал в студии, на узкой кровати, той самой, где она позировала для «Сна сестры» и «Спящей красавицы». Хрустящие крахмальные простыни остужали мою пылающую кожу, и я смог наконец испытать удовлетворение.
Я вернулся на следующий день в десять. Слуги сказали, что врач ушел рано утром. Тэбби Гонт, наша экономка, сидела с Эффи почти всю ночь и поила ее опиумом и теплой водой. Когда я вошел в комнату больной, Тэбби подняла глаза и отложила рубашку, которую подшивала. Она поспешно встала и поправила чепец на непослушных седых волосах; вид у нее был усталый, глаза красные, но улыбка — открытая, как у ребенка.
— Юная леди спит, мистер Честер, сэр, — прошептала она. — Доктор говорит, она немного ослабла, но жара нет, благодарение богу. Он сказал, несколько дней в постели.
Я кивнул:
— Спасибо, Тэбби. Принесите миссис Честер горячего шоколада.
Я повернулся к постели, на которой лежала Эффи. Ее светлые волосы рассыпались по одеялу и подушкам, во сне она подложила руку под щеку, словно маленькая девочка. Мне с трудом верилось, что ей восемнадцать и она только что разрешилась первым ребенком. Я невольно содрогнулся от этой мысли. Вспоминая, как она выглядела, как ощущалось ее беременное тело под одеждой, когда я прикасался к ней, я чувствовал себя нечистым, тревога наполняла мою душу. Лучше видеть ее вот так, в постели, тонкая рука прикрывает глаза, Эффи учащенно дышит, сорочка вздымается и опадает, тонкий изгиб грудей (это слово растревожило меня даже в мыслях, и я гневно его отбросил) едва различим.
Нежность внезапно переполнила меня, и я целомудренно коснулся ее волос.
— Эффи?
С тихим стоном она пыталась проснуться. До меня донесся ее аромат, острый запах талька, жара и шоколада, запах ее детства. Ее глаза открылись и пристально уставились на меня, и она вдруг села, резко, виновато, словно школьник, заснувший на уроке.
— Я… мистер Честер! Я улыбнулся.
— Все в порядке, моя дорогая. Не двигайся. Ты еще очень слаба. Тэбби сейчас принесет тебе теплое питье.
Глаза Эффи наполнились слезами.
— Простите, — нерешительно сказала она. — Я упала в обморок… ну, в церкви.
— Все в порядке. Просто ложись тихонько. Вот так, я посижу рядом и буду держать тебя за руку. Так ведь лучше? — Я присел на кровать и подложил ей под спину подушку. Обняв ее за плечи, я увидел, как лицо ее успокоилось и на губах появилась мечтательная улыбка. Все еще в полусне, она пробормотала:
— Так хорошо, очень хорошо. Прямо как раньше… как раньше, до того, как мы поженились.
Я невольно напрягся, и, когда смысл сказанного проник в ее лихорадочные мысли, Эффи вздрогнула от ужаса.
— Ребенок! Что с ребенком?
Я невольно отпрянул. Думать об этом было невыносимо.
— Генри, пожалуйста, скажи мне! Пожалуйста, Генри!
— Не называй меня так! — рявкнул я, вскакивая, но, взяв себя в руки, заговорил с прежней лаской: — Постарайся понять, Эффи. Ребенок был болен. Он не мог выжить. Слишком маленький.
Громкий безудержный вопль вырвался из уст Эффи. Я взял ее за руки, не то умоляя, не то браня.
— Ты слишком молода, чтобы иметь ребенка. Все это было неправильно. Это была ошибка. Это…
— Не-еееет!
— Прекрати шуметь!
— Нее-е-ее-ееет!
— Прекрати! — Я потряс ее за плечи, и она инстинктивно подняла руки к лицу, глаза горели, щеки побелели от слез. На какой-то миг ее слезы показались мне столь эротичными, что я отвернулся, сердито покраснев. Я сказал мягче:
— Эффи, это к лучшему. Дорогая, теперь все может быть как раньше. Не плачь, Эффи. Просто ты слишком хрупкая, чтобы носить ребенка, вот и все. Ты слишком молода. Вот. — Я потянулся за стаканом и пузырьком с опиумом и отмерил шесть капель в воду. — Выпей, это успокоит нервы.
Я терпеливо держал стакан, пока Эффи пила, цепляясь за мою руку и глотая слезы вперемешку с лекарством. Я чувствовал, как ее тело постепенно расслабляется, и наконец она обмякла в моих руках.
— Вот умница. Теперь лучше?
Эффи сонно кивнула и уткнулась головой в мой согнутый локоть. Она пошевелилась, и в ноздри ударил резкий запах жасмина. Возможно, мне причудилось, не знаю — ощущение было таким мимолетным.
4
Я проболела несколько недель. Зимняя погода препятствовала моему выздоровлению, я подхватила простуду, не успев оправиться после преждевременного рождения ребенка, и провела в постели еще некоторое время. Помню сочувственные гримасы на лицах, склонявшихся надо мной, но сердце мое замерзло; я хотела поблагодарить всех за беспокойство, но в словах не было никакого смысла. Тэбби (она жила с нами на Кранбурн, еще когда я была совсем маленькой) ухаживала за мной и качала головой, и поила меня бульоном; юная Эм, горничная, расчесывала мои волосы и одевала меня в прелестные кружевные ночные сорочки, и сплетничала о своей семье и сестрах в далеком Йоркшире; садовник Эдвин время от времени присылал несколько ранних крокусов или нарциссов со своих драгоценных клумб и ворчал, что «они подкрасят щечки молодой госпожи». Но даже их доброта не могла меня расшевелить. Я сидела у камина, завернувшись в толстую шаль, иногда с вышиванием, но чаще просто уставившись на огонь.