- Привет и вам, - ответила я. Женщина вышла на лунный свет, но все равно я видела только очертания ее фигуры. Не было ничего, за что можно было бы зацепиться, ничего, за что могла бы ухватиться ускользающая память. Я различала только нанизанные на тощую фигуру одежки, отчего женщина казалась громадной, да шляпу без полей, натянутую на волосы неизвестно какого цвета и какой длины. Женщина была одета по-зимнему, хотя ночь стояла теплая. В каждой руке она держала по сумке.
Я знала множество таких бродяг. В самый жаркий летний день они напяливали на себя всю одежду, какая у них была. Иногда для того, чтобы защитить себя от палящих лучей солнца, иногда чтобы никто не мог украсть те вещи, которые они еще могли назвать своей собственностью.
- Много же времени прошло, - проговорила женщина, и тут я узнала ее.
Узнала отчасти по тому, как она двигалась, отчасти по голосу, отчасти просто по очертаниям фигуры, хотя, освещенная луной, она ничем не отличалась от сотен других мешочниц.
Дело в том, что она никак не могла носить пришедшее мне на ум имя, ведь женщина, которую так звали, умерла четыре года назад! И хотя я это понимала, все равно не могла удержаться, чтобы не примерить это имя к ней.
- Ширли? - спросила я. - Это ты? Ширли Джонс, которую все на улице знали как Бабулю-Пуговку, потому что она постоянно
Брошенные и забытые носила сотни пуговиц в карманах своих платьев и пальто.
Женщина, стоявшая передо мной, быстро кивнула, сунула руки в карманы дождевика, натянутого поверх всех других одежек, и я услышала знакомый перестук пластмассовых, деревянных и костяных пуговиц, тихое «диккери-диккери-дин», которое я уже не чаяла услышать снова.
- Господи, Ширли…
- Знаю-знаю, дитя, - сказала она. - Хочешь спросить, что я тут делаю, если известно, что я умерла?
И все-таки я опять не испугалась. Мне казалось, будто я сплю и все это нереально или настолько реально, насколько реальным может прикидываться сон. Я ужасно обрадовалась, что увидела ее. Бабуля-пуговка была тем самым человеком, кто первый научил меня, что слово «семья» вовсе не ругательство.
Она подошла уже совсем близко, и я смогла разглядеть ее лицо. Оно нисколько не изменилось, осталось таким же, какое было до того, как она умерла. Тот же блеск карих глаз, притягивающих и слегка безумных. Та же кожа кофейного цвета, словно коричневая оберточная бумага, которая завалялась у кого-то в заднем кармане. Я разглядела, что на голове у нее вовсе не шляпа без полей, а тот самый, чуть ли не остроконечный велюровый колпак, который она носила всегда. Из-под него свисало множество немытых и нечесаных косичек, украшенных мелкими пуговками разных форм и размеров. И пахла Ширли как прежде - смесью сушеного шиповника и лакрицы.
Я хотела обнять ее, но мне стало страшно: вдруг, если я ее коснусь, она рассеется, как дым?
- Я скучаю по тебе, - сказала я.
- Знаю, дитя.
- Но как… как ты можешь быть здесь?
- А это загадка, - ответила она. - Помнишь, как мы искали сокровища?
Я кивнула. Разве я могла забыть? Ведь тогда я впервые узнала, какие радости можно обрести даром на задворках книжных магазинов, где я приобщилась к бизнесу, который Ширли любила называть «Утиль - в дело!».
- Если что-то тебе очень дорого, - учила она меня, - то неважно, старая это вещь, или изношенная, или бесполезная, как всякий утиль; твоя любовь повышает ее ценность в глазах других. Точь-в-точь как с людьми, когда их «рибилитиру-ют». Прежде чем человека начнут снова складывать по частям, ему надо самому поверить в свою ценность. Но большинству людей нужно, чтобы сначала кто-то другой поверил в них, только тогда они сами в себя поверят. Знаешь, бывало, люди платили пятьсот долларов за вещь, которую я за неделю до этого вытащила из их же мусорного бака. И платили только потому, что увидели ее на полке какой-нибудь модной антикварной лавки. Они даже не помнили, что когда-то сами выбросили ее. Разумеется, мне хозяин лавки заплатил за нее пятьдесят баксов, но кто жалуется? За два часа до того, как я постучалась в его дверь с черного хода, эта штука еще валялась на улице в мусорном баке.
В дни, отведенные для сбора утиля, мы выходили на охоту за сокровищами. Ширли, наверно, больше знала о графике утильщиков, чем муниципальные сборщики мусора: знала, когда и в каком районе происходит уборка, какие места богаче в
Брошенные и забытые зависимости от времени года, когда начинать рейды на определенных участках, чтобы опередить деляг с блошиного рынка. Мы множество раз прочесывали территорию от Фоксвилля до Кроуси, от Чайна-тауна до самого Ист-Энда, переходили через реку в Феррисайд.
Мы выходили со своими тележками - главная старьевщица и ее подмастерье, - словно отправлялись на поиски Святого Грааля. Но нам неважно было, что мы найдем, главным оставалось волнующее сознание, что мы охотимся вместе. Самым важным мы считали общение друг с другом. Беседы. Наши ночные походы, когда мы обследовали квартал за кварталом, проверяя вон тот бульвар, тот мусорный бак, эту свалку отходов.
Мы были похожи на городских койотов, крадущихся по улицам. В это время ночи никто не досаждал нам, ни копы, ни уличные бандиты. Мы чувствовали себя невидимыми рыцарями, которые сражаются с тем, что остается от жизни других людей.
После смерти Ширли я больше месяца не могла выйти на поиски сокровищ одна, а когда стала выходить, это было совсем не то, что раньше. Не то чтобы хуже, а просто совсем не то.
- Помню я эти наши охоты, - сказала я.
- Ну что ж, и тут нечто подобное, - ответила она. - Только не такая уж это случайность.
Я в недоумении покачала головой:
- Что ты хочешь сказать мне, Ширли?
- Только то, что ты сама знаешь.
Сзади что-то звякнуло, не знаю что, может быть, с кучи мусора упала бутылка, а может, ее сбросила кошка. Или собака. А то и крыса. Сама того не желая, я оглянулась. А когда снова повернулась к Ширли - вы, наверно, уже догадались, - она исчезла.
Где-то я прочитала, что гордыня предшествует падению, и, по-моему, тот, кто придумал эту маленькую поговорку, держал палец на пульсе происходящего.
В какой-то момент падать мне было уже некуда. По представлениям большинства, к семнадцати годам я успела достичь нижнего пролета лестницы, а все пролеты, ведущие наверх, были сломаны, и о том, чтобы подняться, не могло быть и речи.
В те дни о гордости я не задумывалась, хотя догадывалась, что и мне перепала кое-какая ее капля. Может быть, тем, кто встречался со мной на улице, я и казалась всего лишь белокожей бродяжкой, но я содержала себя в куда большей чистоте, чем все эти аккуратные налогоплательщики, и сумела выбраться из той адской ямы, в которой выросла.