Порядок он завел следующий. Днем покупал в «Сонниз маркет» две упаковки (по шесть банок каждая) пива «Черная метка». Три выпивал за «Улицей Сезам», две – во время «Мистера Роджера», одну – с «Электрической компанией» [74]. Потом одну за ужином.
Пять банок он брал в машину. От Реймонда до Льюистона – 32 мили, по шоссе 302 и 202, так что он прилично набирался к тому моменту, когда подъезжал к больнице. Полными оставались лишь одна или две банки. Если он что-то привозил матери, то оставлял в кабине, чтобы иметь повод спуститься вниз и ополовинить еще одну банку.
Опять же у него появлялась возможность облегчиться на улице, и ему это особенно нравилось. Автомобиль он всегда ставил с краю, на замерзшую ноябрьскую грязь, и холодный воздух способствовал более полному опорожнению мочевого пузыря. В больничный туалет ему входить не хотелось: кнопка для вызова сестры за унитазом, хромированная ручка для слива воды, торчащая под углом сорок пять градусов, бутылка с розовым дезинфицирующим средством над раковиной нагоняли жуткую тоску.
По дороге домой пить не хотелось вовсе. Остающиеся полбанки он ставил в холодильник, и когда их набралось шесть, он…
никогда бы не поехал, если б знал, что все будет так плохо. Первая мысль, которая приходит ему в голову: Она не апельсин, и тут же ее сменяет вторая: Теперь она действительно быстро умрет? Она вытянулась на кровати, неподвижная, за исключением глаз, но ему кажется, что тело напряжено, будто внутри не прекращается какое-то движение. Шея ее замазана чем-то оранжевым, вроде бы меркурихромом, под левым ухом накладка. Туда доктор загнал иглу и вместе с центром боли уничтожил те участки мозга, что контролировали шестьдесят процентов двигательных функций. Ее глаза следуют за ним, похожие на глаза смотрящего с иконы Иисуса.
– Мне кажется, тебе не следовало приезжать сегодня, Джонни. Я не в форме. Может, завтра мне будет получше.
– А что такое?
– Чешется. Все чешется. Ноги вместе?
Он не видит, вместе ли у нее ноги. Они согнуты в коленях и скрыты под больничной простыней. В палате очень жарко. Вторая кровать пустует. Он думает: сопалатники приходят, и сопалатники уходят, но моя мама остается. Господи!
– Они вместе, мама.
– Распрями их, Джонни. А потом тебе лучше уйти. Никогда со мной такого не случалось. Ничем не могу пошевелить. Нос чешется. Как ужасно, когда у тебя чешется нос, а ты не можешь его почесать, не правда ли?
Он чешет ей нос, а потом осторожно опускает ноги. Не ноги – спички, так она исхудала. Она стонет. Слезы бегут по щекам к ушам.
– Мама?
– Ты можешь опустить мне ноги?
– Я только что опустил.
– Да? Тогда хорошо. Кажется, я плачу. Я не хотела плакать при тебе. Как же мне хочется покончить со всем этим. Покончить навсегда.
– Может, покуришь?
– Не мог бы ты принести мне воды, Джонни? Во рту все пересохло.
– Конечно.
Он берет стакан с гибкой соломинкой и идет к питьевому фонтанчику. Толстяк с эластичным бинтом на одной ноге медленно проплывает мимо. Он без полосатого халата и придерживает «джонни» за спиной.
Он наполняет стакан в фонтанчике и возвращается в палату 312. Она перестала плакать. Губы сжимают соломинку. Почему-то он вспоминает о верблюдах, которых иной раз показывают в телепередачах о путешествиях. Лицо у нее такое ссохшееся. Его самое живое воспоминание относится к тому времени, когда ему было двенадцать. Он, его брат Кевин и эта женщина переехали в штат Мэн, чтобы она могла заботиться о стариках родителях. Мать не поднималась с постели. Высокое кровяное давление привело к старческому маразму и слепоте. Велико счастье дожить до восьмидесяти шести лет. И она весь день лежала в постели, старая и слепая, с большими подгузниками в резиновых трусах. Не могла вспомнить, что ела на завтрак, зато перечисляла всех президентов, вплоть до Айка{Айк – Дуайт Дэвид Эйзенхауэр, 34-й президент США.}. Так что три поколения жили в том самом доме, где он недавно нашел эти таблетки (хотя дедушка и бабушка давно умерли). В двенадцать лет он что-то ляпнул за столом, он уже не помнил что, но точно ляпнул, и его мать, которая стирала записанные бабкины подгузники и пропускала их через выжималку допотопной стиральной машины, обернулась, схватив один из подгузников, и ударила им его. Правда, первый удар пришелся по миске с овсянкой, которая запрыгала по столу, как большая синяя блоха, зато второй достиг цели, его спины, не очень болезненный, но разом заставивший его заткнуться. А потом эта женщина, что сейчас сама лежала на больничной койке, вновь и вновь хлестала его мокрым подгузником, приговаривая: «Не распускай язык, ты достаточно большой, чтобы знать, что можно говорить, а чего – нет». И чуть ли не каждое слово сопровождалось смачным шлепком подгузника. Так что многое из того, что он мог бы сказать, осталось невысказанным. Этот мир – не место для лишних слов. Он уяснил сие в тот день. И как выяснилось, мокрый бабушкин подгузник оказался прекрасным учителем, потому что урок он усвоил четко. Прошло четыре года, прежде чем он вновь начал осваивать азы остроумия.
Она поперхивается водой, и его это пугает, потому что он еще думает о том, чтобы дать ей таблетки. Он вновь спрашивает, не хочет ли она покурить, и она отвечает:
– Если тебя это не затруднит. А потом тебе лучше уйти. Может, завтра мне станет лучше.
Он вытряхивает сигарету из одной из пачек, лежащих на столике, раскуривает ее. Держит сигарету большим и указательным пальцами правой руки, а она затягивается, обхватив губами фильтр. Затягивается с трудом. Часть дыма улетучивается, не попадая в горло.
– Пришлось прожить шестьдесят лет, чтобы мой сын держал мне сигарету.
– Я не против.
Она затягивается вновь. Так долго не отпускает фильтр, что он переводит взгляд на ее глаза и видит, что они закрылись.
– Мама?
Веки дергаются.
– Джонни?
– Я.
– Давно ты здесь?
– Не очень. Я лучше пойду. Тебе надо поспать.
– Х-р-р-р-р.
Он тушит окурок в пепельнице и выскальзывает из палаты, думая: я хочу поговорить с врачом. Черт подери, я хочу поговорить с врачом, который это сделал.
Входя в кабину лифта, он думает, что слово «врач» становится синонимом слову «человек» после того, как набран определенный профессиональный опыт, словно жестокость врачей – это аксиома, и для них характерна эта отличительная черта человека. Но…
«Я не думаю, что она долго протянет», – говорит он брату этим вечером. Брат живет в Эндовере, в семидесяти милях к западу. В больнице он бывает раз или два в неделю.
– Но боли ее больше не мучают? – спрашивает Кев.
– Она говорит, что у нее все чешется. – Таблетки у него в кармане жакета. Жена спит. Он достает их: таблетки украдены из опустевшего дома матери, в котором когда-то он и брат жили вместе с бабушкой и дедушкой. Продолжая разговор, он крутит и крутит коробочку в руке, словно кроличью лапку.
– Что ж, значит, ей лучше.
Для Кева будущее всегда лучше прошлого, словно жизнь движется к всеобщему раю. В этом младший брат расходился со старшим.
– Она парализована.
– Разве в нынешнем состоянии это имеет для нее значение?
– Разумеется, имеет! – взорвался он, вспомнив о ногах, которые ему пришлось передвигать под простыней.
– Джон, она умирает.
– Она еще не умерла. – Вот что ужасает его больше всего. Разговор дальше пойдет кругами, накручивая прибыль телефонной компании, но главное сказано. Она еще не умерла. Лежит в палате с больничной биркой на запястье, слушая голоса, долетающие из радиоприемников, движущихся взад-вперед по коридору. И…
она будет адекватно реагировать на ход времени, говорит врач. Крупный мужчина с русой бородой. Рост у него шесть футов четыре дюйма, широченные плечи. Врач тактично увел его в холл, когда она начала засыпать.