Ознакомительная версия.
Когда Брентшоу сидел в задумчивости, пытаясь в неверном лунном свете прочесть на поверженном монументе эпитафию, которую пять лет назад сам сочинил не без улыбки на устах, (о которой он, кстати, напрочь позабыл), его глаза вдруг увлажнились – он вспомнил, что это его навет привел к смерти достойнейшего из людей. Ведь мистер Харпер, движимый то ли страстью к истине, то ли каким-то иным, позабытым уже побуждением, присягнул перед судом, что в деле с гнедой кобылой покойный действовал по его прямому, хотя и тайному указанию, каковую тайну и сохранил до последнего, не пожалев самой своей жизни. И вдруг все, что сам мистер Брентшоу сделал ради восстановления репутации своего благодетеля, показалось ему малым до ничтожности – ведь в основе всего лежала корысть.
Так вот он и сидел, мучимый бесполезным раскаяньем. Вдруг на земле перед ним нарисовалась бледная тень. Мистер Брентшоу взглянул на луну, что висела над самым горизонтом, и обнаружил, что она светит словно сквозь какое-то зыбкое облачко. Оно заметно двигалось, и когда луна выглянула из-за него, Брентшоу отчетливо разобрал очертания человеческой фигуры. Призрачная фигура делалась все определеннее, вырастала, приближаясь к нему. От ужаса мистер Брентшоу буквально окаменел, разум отказывался служить ему, но он все-таки узнал в призраке – или ему почудилось, что узнал – Милтона Гилсона; именно таким его сняли с Перекладины пять лет назад. Сходились даже мелкие подробности: выкаченные глаза и черная борозда поперек шеи. Был он без шляпы и без пиджака, то есть точно в таком виде, в каком Брентшоу и Пит-плотник уложили его в простой сосновый гроб. Питу, кстати сказать, тоже давным-давно оказали такую же услугу. В руках у призрака – наверное, это все-таки был призрак – находился какой-то предмет, но что именно, мистер Брентшоу понял не сразу. Привидение подходило все ближе и ближе, пока не остановилось, наконец, у гроба Гилсона. Его крышка чуть сдвинулась, а призрак нагнулся и что-то высыпал туда из тазика. Потом он тихо, словно крадучись, двинулся к низине, где еще журчала и всхлипывала вода. Там размытых могил и открытых гробов было особенно много. Призрак наклонился над одним из них и собрал в тазик все, что в нем было, а потом, воротясь к своему гробу, снова опорожнил тазик в щель. Эту операцию он повторял у каждого вскрывшегося гроба, а иногда набирал в тазик воды и потряхивал его, чтобы вымыть землю. А потом снова нес добычу к своему гробу. Говоря проще, беспокойный призрак Милтона Гилсона промывал прах соседей своих и рачительно присовокуплял его к собственному.
Возможно, это было порождение меркнущего разума и лихорадочного бреда, а может, мрачный фарс, разыгранный существами, чьи сонмы толпятся у порога того света – то лишь Богу ведомо. Мы же знаем лишь, что когда рассвет позолотил разоренный маммон-хиллский некрополь, нежнейший из солнечных лучей приласкал бледное и застывшее лицо Генри Брентшоу, мертвого среди мертвых.
К человеку, который приехал в Харди-Гарди последним, никто не проявил ни малейшего интереса. Он даже не сподобился никакого прозвища, живописного и емкого, а ведь в старательских поселках каждому новичку непременно навешивали ярлычок. В любом другом поселке даже это обстоятельство стало бы поводом для прозвища: его окрестили бы «Безымянчиком» или «Человеком-Загадкой» – есть у старателей наивное убеждение, будто прозвище способно что-то сказать о человеке. Его прибытие не возбудило в населении Харди-Гарди ни малейшего любопытства – как говорится, даже кошка не шевельнулась. И не только потому, что безразличие к биографии соседа, свойственное большинству калифорнийцев, здесь было возведено в степень. Давно канули в прошлое времена, когда в Харди-Гарди интересовались, кто именно туда приехал и приехал ли вообще. Теперь же поселок был совершенно пуст.
Еще пару лет назад поселок мог похвастаться весьма деятельным мужским населением – от двух до трех тысяч, да и женщин было не менее дюжины. Все они несколько недель кряду лопатили здесь землю, но вместо золота нашли лишь исключительное чувство юмора у типа, который соблазнил их всех россказнями о несметных сокровищах местных недр. Проще сказать, прибыли они не извлекли никакой, если не считать морального удовлетворения: уже на третий от основания поселка день пуля из револьвера некоего выразителя общественного мнения поставила джентльмена, который заварил всю эту кашу, что называется, над критикой. Впрочем, далеко не все тут же и разочаровались в поисках, многие долго еще копались в Харди-Гарди и окрест. Но со временем разъехались и они.
После них много чего осталось. По обоим берегам Индейского ручья, от каньона, в котором он берет начало и до того места, где впадает в реку Сан-Хуан Смит, тянулись ряды заброшенных лачуг. Казалось, они вот-вот падут друг другу в объятья и начнут горестно рыдать над своей участью. На откосах тоже хватало строений такого рода; похоже было, что они специально забрались туда, да еще и нагнулись, пытаясь разглядеть все подробности этой душераздирающей сцены. Большая часть этих обиталищ уже обратилась в скелеты, словно после изнурительного голодания; на этих остовах кое-где болтались мерзкие клочья, но то была не кожа, а брезент. Вся земля в окрестностях Индейского ручья была исковеркана лопатами и заступами, да и промывочные желоба на суковатых столбах ее отнюдь не украшали. Говоря коротко, весь поселок являл картину запустенья, довольно характерную для молодых стран, где такого рода пейзажи служат заменой древним руинам, величественным и живописным. Чудом уцелевшие кое-где островки нетронутой земли сплошь поросли сорняками и куманикой, и всякий, кому это интересно, мог обрести в этих гнилых зарослях немало раритетов недавних времен: овдовевший сапог, уже тронутый зеленой плесенью, бесформенную фетровую шляпу, фланелевые лоскутья, в которых еще можно было узнать рубаху, жестоко искалеченные банки из-под сардин и несметное число черных бутылок, в которых некогда плескался ром, – казалось, их разбросала по всему поселку десница щедрого сеятеля.
Но человека, приехавшего на развалины Харди-Гарди, тамошняя археология, похоже, нимало не трогала. Свидетельства разбитых надежд и тщетных трудов, чье убожество еще и подчеркивалось эфемерной позолотой солнечного света, не исторгли из его груди вздоха сожаления. Он снял с натруженной спины своего осла вьюк с инструментами, который размером едва не превосходил животное, достал топор и двинулся по сухому руслу Индейского ручья к невысокому песчаному холму.
Ознакомительная версия.